Археологи (страница 5)
Так, например, Жеребилов был недоучившимся агрономом. Бросив учебу по семейным обстоятельствам, он без малого четверть века трудился в родном Пролетарском совхозе, когда-то лучшем на юго-западе края; начинал же простым рабочим, ходил за дождевальной машиной, громоздким и допотопным чудищем под названием ДКШ «Черноморец», построенным еще в сталинские времена и вечно плевавшимся мутной речной водою, затем работал технологом, помощником бригадира, позднее же дослужился до места в правлении, где благополучно и просидел до самой кончины совхоза, ныне разделенного на множество мелких частных хозяйств; словом, был искони близок к земле, больше, чем любой другой из членов команды, чем, может быть, отчасти и объяснялась его любовь к копанию шурфов.
Табунщиков, как он уже сам обмолвился выше, был школьным учителем. Сейчас, глядя на его шутовские замашки, этому было нелегко поверить, однако время, как известно, производит с людьми и не такие перемены. Еще лет десять тому назад он преподавал русский и литературу у себя в Пролетарском, где был в ту пору известной и уважаемой фигурой – любимцем родителей, отрадой бабушек и дедушек, грозой и кумиром учеников, ценивших его, как говорили, именно за характер. Он умел так трахнуть кулаком по столу, требуя тишины, так громоподобно прочесть стихи Пушкина, что ветер, разлетаясь по классу, шевелил челки на головах двоечников в заднем ряду. Этим он занимался бы и сейчас, если бы однажды, во время визита комиссии из Турска, не брякнул лишнего, разъярясь, в лицо ее председателю. Председатель попался обидчивый, и в тот же день Табунщиков вылетел за дверь, вместе с охапкой своих почетных грамот, изгнанных с обшарпанной стены школьного вестибюля.
Юра был военным летчиком в отставке. Почти девяносто суток, если сложить все его летные часы, он просидел за штурвалом вертолета, о котором поныне вспоминал с нежностью и печалью, как о старом боевом товарище. Последний год своей службы он провел на Кавказе, куда попал в разгар очередного восстания горцев и где, с немалым риском для себя, летал над зелеными сопками маленького мятежного эмирата. Там он был сбит, чудом уцелел при падении и нажил себе вследствие этого происшествия какое-то нервное расстройство, из-за которого и был позднее уволен из авиации.
У Бобышева был диплом историка, но образование он получил довольно поздно, чуть ли не в сорок, а до этого работал где придется, вел образ жизни хаотичный, порывистый, а иногда, по собственному признанию, и разгульный. Успел он побывать и на фронтах одной забытой восточнославянской войны, куда отправился добровольцем – как раз на излете той разгульной поры. Там-то, на этих фронтах, он и приохотился к истории – почитывал вечерами книжки, которые давал ему командир, да так увлекся, что вычитал в этих книжках свою новую судьбу. О своем добровольчестве он рассказывать не любил и на все вопросы об этом отвечал лишь загадочной улыбкой. Юра, который знал шефа дольше других, утверждал, что Бобышев был снайпером, да не простым, а одним из лучших, и даже был награжден кустарным орденком непризнанной республики, на стороне которой воевал.
Единственным неслучайным человеком в команде был, пожалуй, только Герман, который не только сам учился на историческом факультете, но и происходил из семьи историка. Бобышев в шутку называл его потомственным археологом, что, впрочем, лишь отчасти соответствовало истине. Отец Германа, некогда выпускник, а ныне преподаватель Турского университета, был видным специалистом по истории Средних веков, но на раскопках работал недолго, еще в первой молодости, имя же в научном мире приобрел как автор нескольких замечательных монографий. Жизнь Германа с детства была овеяна духом древности, запахом книжных шкафов, так что его путь сюда, в эти степи, был во многом предопределен.
7
С поля бодрой и немного комичной походкой – мешало подпрыгивающее брюшко – возвращался Бобышев. Одет он был в красную майку, темную от пота на груди и в подмышках, линялые шорты с накладными карманами и сандалии на босу ногу. Так он одевался девять месяцев в году, даже и в прохладную погоду. Как и многие люди его сложения, Бобышев был нечувствителен к низким температурам и умудрялся потеть даже тогда, когда мерзлявый Табунщиков, изо всех сил работая лопатой, трясся от холода в теплейшем бушлате. Был он всегда жизнерадостен и невозмутим. Что бы ни происходило, какие бы неприятности ни сыпались на команду, шеф неизменно пребывал в своем единственном, то есть прекрасном расположении духа. Он напоминал человека, который вышел из парилки, да так навсегда и застыл в этом добродушном, распаренном состоянии. Герман приписывал это очистительному действию войны, но не исключал и того, что Бобышев явился таким на свет прямо из утробы матери.
– Фотофиксация рабочего момента прокопки! – воскликнул он весело, доставая из кармана маленькую конторскую мыльницу.
– Фотофиксируй на здоровье, – улыбнулся Володя.
– Рейку на борт! – командовал Бобышев. – Пикеты поправить!
Пикетами назывались крашенные в белый цвет стальные колышки. Размечая шурф, их втыкали в землю, по одному на каждый угол, а по периметру натягивали бечевку.
– Так?
– Да! Замечательно!
Бобышев сфотографировал шурф, зачерпнул земли из отвала и растер ее в пальцах, внимательно разглядывая. При этом он улыбнулся и лукаво подмигнул Герману и Володе: дескать, я-то знаю, что ерундой занимаюсь, но сами понимаете, служба.
Шурфы от самого Турска шли пустые, но усердный Бобышев все равно строго придерживался методики. Не жалея времени и сил, он зарисовывал стратиграфию бортов, осматривал пашни, выискивая подъемку, фиксировал для отчета каждый мельчайший этап прокопки. «Шурф должен быть выкопан по ГОСТу!» – говорил он, торжественно воздевая вверх указательный палец. Заявление он подкреплял хитроватой улыбкой, означающей, что лично он все эти ГОСТы ни во что не ставит. От принципиальности шефа сильно страдали некоторые члены команды.
– Слыханное ли это дело – берма в шестьдесят сантиметров! – возмущался Табунщиков, который, собственно, и был этим «некоторым членом». – Не буду я ничего прочищать. Баста! Кому это надо!
Но пререкаться с шефом было совершенно бесполезно. Нет, он не спорил, не читал Табунщикову лекций о полевой этике и прочих высоких материях. Он просто насвистывал, довольно осматривал шурф, говорил: «Замечательно! Прекрасно! И стенки ровные, как по отвесу! Очень хорошо!». А уже потом, удаляясь, как бы между прочим бросал через плечо:
– А бермочку-то вы все-таки прочистите, Александр Саныч.
И Табунщиков, чертыхаясь, прочищал-таки ненавистную берму.
Сделав необходимые пометки в блокноте, Бобышев посмотрел на часы, а потом на солнце, которое начинало клониться к закату.
– Сегодня больше закладывать не будем, – сказал он раздумчиво. – Этот заканчивайте, и всё. У вас материк близко, вон, стенки уже светлеют. А я пойду посмотрю пока, что там у этих. У тех самых!
Весело приподняв брови, он помахал Юре, давая понять, что дойдет сам, и зашагал к роще, за которой находился шурф Жеребилова и Табунщикова.
8
Солнце уже садилось, когда «Археобус», грузно покачиваясь на ухабах, подъехал к лесополосе. Прихватив из фургона вещи, мужики устало разбредались по лагерю, разбитому на лужайке под сенью высоких берез.
Лесополоса лежала примерно на полпути между Парщиково и Мокрой Тоней, двумя промежуточными пунктами на длинной извилистой линии их маршрута. Место ночлега приходилось постоянно менять. Выполнив всю работу в радиусе тридцати километров, лагерь снимали и перемещались севернее, где снова приискивали подходящую рощу или лесополосу. Это экономило время на переезды.
В иные, более тучные времена разведчики ночевали преимущественно в гостиницах. Палаточный лагерь был картиной, характерной, скорее, для больших «стационарных» экспедиций, да и то лишь в местах, удаленных от человеческого жилища. Гостиницы Контора оплачивала, конечно, не бог весть какие. Чаще всего это были так называемые мотели, ужасные дыры с продавленными кроватями и липким полом, с махровой опушкой пыли повсюду, куда не добиралась ленивая рука приходящей уборщицы. Но в этих дырах имелись, по крайней мере, горячая вода и центральное отопление, а это несколько примиряло со всем остальным. Теперь же и те клоповники вспоминали почти с ностальгией. Года три назад Контора, принужденная, как и почти все тогда, сильно сократить бюджет, ввела режим экономии, и с той поры о гостиницах пришлось забыть: на смену им пришли малогабаритные палатки. Правда, известие о том, что экспедицию оплачивают нефтяники, вселило в команду некоторые надежды на этот счет, ведь среди конторских рабочих давно ходили легенды о роскошных отелях, которые турские нефтяные Крезы будто бы снимают археологам, когда в тех возникает необходимость. И хотя Бобышев, обзванивая всех, честно предупредил, что рассчитывать на улучшение быта не стоит, надежды эти держались до последнего, то есть до той минуты, когда команда, собравшись на складе Конторы, увидела привычную груду матрасов и одеял. Табунщиков – тот даже и тапочки взял, наивно убежденный в баснословной щедрости нефтяников. В иерархии аргументов тапочки занимали даже более высокое положение, чем слово «нефть»: ведь если есть тапочки, то непременно должна быть и гостиница. Тапочки эти теперь покоились у него под подушкой, вместе с фантазиями о горячей ванне и телевизоре по вечерам.
– Давно бы снял дом где-нибудь в деревне, – ворчал он, обращаясь к шефу. – Невеликие деньги, а всё в тепле да на мягком бы ночевали. Подумаешь, сэкономил бы на тушенке!
Бобышев на это только отмалчивался. Денег на экспедицию выдали впритык, и отвечать за лишние траты ему не хотелось. Тем более что он и так каждый вечер угощал команду выпивкой за конторский счет (пожалуй, единственный служебный грех, который за ним водился). Все наличные средства экспедиции состояли в толстой пачке купюр, выданной ему под расписку старым, с постною рожей, конторским бухгалтером. Пачка эта, или попросту касса, находилась у шефа в полном пренебрежении. Так, он довольно беспечно носил ее в заднем кармане шортов, а отсчитывая деньги, немилосердно мял, тискал, трепал и мусолил их своими толстыми пальцами, отчего пачка приобрела со временем сальный и растрепанный вид. Была еще банковская карточка, но ею пользовались редко, ибо в сельских магазинах принимали в основном наличные. Из этих средств Бобышев, помимо прочего, выдавал товарищам авансы в счет будущей зарплаты. Свои деньги все берегли, а если в них возникала нужда – захотелось, например, конфет или какую-нибудь безделушку в подарок жене, – обращались к шефу. Тут разыгрывалась целая пьеска, всегда одного и того же содержания. Кто-нибудь, скажем, Жеребилов, подходил к шефу, когда тот стоял где-нибудь один, и деликатно эдак, вполголоса говорил: «Авансик, Андрей Алексеич». «Авансик? – притворно удивлялся шеф. – А на что тебе?» – «Дык, карамелек бы». – «Хе! Карамелек! А тебе известно, Василий Тарасович, что сладкое вредно для зубов? Я вот слышал недавно, британские ученые доказали». – «А ну и в пень бы их», – сердился проситель. «Это кого же? Британских ученых?!» – «Ага. Их самых». – «Эх, грубые вы люди! Ну и сколько же тебе?» – «Ну, скажем… Пятьсот». – «Пятьсо-от! – Бобышев качал головой. – А не объешься?» – «Не-а. В самый раз». Но Бобышев и тут продолжал пытку: послюнит пачечку, отколупнет бумажку-другую и помашет в воздухе – дескать, давать али еще потерпишь? Делалось это вовсе не из жадности (Бобышев, если нужно, и своих бы денег не пожалел), а исключительно для взаимного услаждения чувств. Делом просителя было изобразить сначала испуг, а потом счастливое облегчение, когда бумажка, попорхав, приземлялась ему в карман.
