Археологи (страница 6)

Страница 6

Лагерь состоял из четырех двухместных палаток, поставленных на небольшом отдалении друг от друга. Три из них были конторские, четвертая принадлежала Герману, который предпочитал спать, не слушая чужого храпа. Юра стелил себе постель на полу в «Археобусе», и потому вместе, по жребию, ночевали только Бобышев и Володя. За палатками располагалась санитарно-гигиеническая зона. На одном из деревьев был закреплен рукомойник, на другом – трапециевидный пластиковый бак с дырчатым раструбом на конце, упрощенный вариант походного душа. Там же начиналась тропинка к отхожей части лесополосы.

Рядом с палатками стоял еще один бак, большой, пузатый, белый, на восемьдесят литров. Проходя мимо, Бобышев пнул его ногой и остановился, услышав полый отзвук внутри.

– Пустой почти, – сказал он, приподнимая крышку. – Юра, Володя! Сгоняйте-ка за водой. Лучше в Парщиково, там колонка на выезде.

– Не за водой, а пó воду, – важно поправил Жеребилов.

– Пó воду! – передразнил Табунщиков. – Ну вы, батенька, и бирюк! Пó воду… Ишь, насобачился, грамотей!

– Пустой ты, Сашка, человек, – сказал Жеребилов беззлобно. – Тебе бы в цирке выступать хорошо.

– Пó воду! – снова съязвил Табунщиков. – Оченный бирюк!

Он рывком расстегнул палатку и забросил туда свою титановую лопату. Когда Табунщиков уставал, он становился зол и насмешлив и цеплялся ко всем, не исключая и шефа, по малейшему поводу.

Перед лагерем лежало кукурузное поле, убранное еще в начале августа. Из земли торчали остатки стеблей, сухие и потемневшие, цвета старой латуни, а среди них, прямо на жесткой, утрамбованной стерне, виднелись глубокие треугольные следы от колес комбайна. Дальше местность несколько понижалась и переходила уже в настоящую, дикую, нетронутую степь, гуашево-зеленую, складчатую, с редкими цветовыми контрастами бледно-бордового и песчаного тонов. В той стороне, за речкой и камышом, медленно расплываясь и как бы млея от собственного жара, садилось солнце, косо освещавшее кроны деревьев. Одно оконце «Археобуса», маленькое, квадратное, ослепительно бликовало, окрашивая красным лица тех, кто проходил мимо. Тенты палаток просвечивало насквозь, и те горели, как четыре разноцветные лампочки.

Закат в последнее время был необычайно пышный, насыщенного рубинового оттенка, той глубины, что бывает у света, пропущенного через толстое витражное стекло. В свои самые завораживающие минуты, когда солнце скрывалось за горизонтом, он производил совсем уж неестественное впечатление и напоминал, скорее, химическое зарево над пожаром, чем просто ярко окрашенный закат. Турские рабочие-нефтяники, которым случалось бывать за Полярным кругом, утверждали, что именно так выглядит красное северное сияние, редчайшее явление в тех краях. Держались такие закаты уже несколько недель. Наблюдали их не только здесь, в степи, но и по всей европейской части России, на огромном пространстве от берегов Днепра до западных предгорий Урала. Ученые объясняли такую необычайную пестроту недавним извержением исландского вулкана Гекла. Извержение это, вероятно, крупнейшее на планете за последние двести лет, произошло еще в начале июня, однако последствия его, также планетарного масштаба, сказывались до сих пор. Кубические километры пепла, извергнутые в атмосферу, произвели повсюду, особенно в Северном полушарии, разнообразные катаклизмы (так, например, на Сахару обрушились небывалые снегопады), в России же, которую грады и ураганы обошли стороной, породили такие вот пугающие закаты. Объяснение было вполне исчерпывающим, однако именно в России оно, как водится, удовлетворило далеко не всех. Многочисленные кликуши по всей стране, падкие до знамений, тотчас увидели в этих закатах, ни много ни мало, предвестие скорого конца света. Якобы «сатанинские зарева», как их немедленно окрестили, были предсказаны – в качестве такого предвестия – во многих священных текстах, от Библии до египетской Книги мертвых. Объявившиеся повсюду гадатели и пророки наперебой высчитывали точную дату и даже время приближающегося конца. В народе такое объяснение снискало себе наибольшую популярность, быть может, в силу извечной русской склонности верить сразу в самое худшее, какой бы фантастикой ни отдавало известие. К тому же в свете некоторых обстоятельств в кончину мира верилось все-таки больше, чем в какой-то вулкан, тем более заграничный.

Когда солнечный диск, дрожа и густея, наполовину скрывался из виду, у всего, даже у травы, появлялся малиновый оттенок. Здесь, на просторе, где всякий шорох и звездное мерцание воздействовали на человека с их настоящей, совсем не городскою силой, эти багровые краски неба, как бы ожог его по всей линии горизонта, смутно волновали душу, будили в ней чувство знобкое и гнетущее и почему-то напоминали о доме, хотя тот, с каждым днем все более отдалявшийся, находился совсем в другой стороне.

В этот час наступала особая минута дня, когда все шестеро, очевидно, под влиянием усталости и заката, впадали в состояние молчаливой задумчивости и как бы взаимного отчуждения друг от друга. Все что-нибудь носили, приготовляя всё необходимое для ужина и костра, все суетились или создавали, по крайней мере, видимость суеты, как Табунщиков, но каждый при этом как будто ненадолго оставался наедине с собой, с той туманной областью внутри себя, куда другие обычно не допускались. «Тихий ангел пролетел» – как-то раз, улыбаясь, сказал про эту минуту Володя. Но никто, даже Герман, не поддержал его, и с той поры пролет ангела стал действительно тихим.

Особенно остро эту минуту внезапной печали переживал молчун Жеребилов. Дома, в Пролетарском, его ждали жена и две маленьких дочери (так случилось, что отцом Жеребилов стал довольно поздно, чуть ли не в пятьдесят, хотя женился давно, на четвертом десятке, да и жена его ко времени первых родов была уже немолода). Всех троих он любил до самозабвения, до какого-то почти спазма нежности, и потому разлука с домом давалась ему тяжелее, чем другим. Каждый вечер он отходил подальше в поле, собирая сухие кукурузные стебли для розжига костра, останавливался и смотрел на зарево, пылавшее за рекой. Губы его шевелились, шепча неслышные издали слова – не то заклинание, не то молитву. Всякий, кто оказался бы рядом, удивился бы этим словам, но еще больше тому, с какой детской жалобой в голосе они произносились.

– Я хочу домой, – шептал Жеребилов, кроша в пальцах кукурузный стебель, шершавый, ломкий, продолговатый, до прозрачности высушенный горячими степными ветрами.

И потом – еще чуть тише, ревниво прислушиваясь к возне товарищей на поляне:

– Я хочу домой…

Ветер шевелил его спутанную бороду, в темно-карих глазах отражалось тягучее расплавленное солнце.

Получив некоторое облегчение, он набирал охапку стеблей и возвращался назад, к «Археобусу» и палаткам.

Глава 2
Пусть грянет гром!

1

Меж тем велась шурфовка в непростую пору, когда страна, по своему тысячелетнему обыкновению, переживала очередные нелучшие времена. Багровые исландские закаты не случайно получили повсюду столь зловещее истолкование, нашедшее себе сторонников даже и в числе тех, кто никогда прежде не отличался склонностью к мифологическому мышлению. В сущности, закаты здесь были вовсе ни при чем. Они лишь усилили те настроения (и сами как будто почерпнули в них свою кровавую, огненную силу), которые и без того, принимая подчас весьма экзальтированные формы, повсеместно господствовали в стране.

Оттуда, с севера, от столиц, по-прежнему тянуло тревожным холодком. Всякий раз, когда в степи задувал ветер посильнее, особенно если ему удавалось что-нибудь смять, вырвать с корнем или разрушить, отчего-то казалось (каким бы ни было его истинное направление), что дует он именно с той стороны, из самого сердца Восточно-Европейской равнины, с берегов реки, носящей, как говорят, имя финского народца мокши.

Ощущали этот холодок и участники экспедиции, как и всякий житель страны в это ненастное время, и потому здесь нелишним будет немного уклониться в сторону и рассказать кое-что о внешних, отдаленных событиях, тем более что последним, пусть и неявно, предстоит отчасти повлиять на ход нашей истории.

2

С конца позапрошлого года в стране было неспокойно: после недолгого относительно безоблачного периода, который воспринимался теперь как нечто почти баснословное, ее вновь заволакивало, как встарь, непроглядным туманом Смуты. Здесь не место углубляться в историю, в попытке (всегда более или менее обреченной) доискаться до истоков произошедшего; кто желает, может справиться о том в учебнике. Скажем лишь, перелистнув для краткости некоторые страницы, что за минувшие годы власть в Москве чрезвычайно ослабела, до того, что моментами почти не влияла на происходящее в стране. Ослабление это носило глубоко органический характер. Затянувшийся финансовый кризис и вызванная им, притом неоднократно, смена правящей верхушки, каждый раз все более бездарной и слабовольной, привели наконец к тому, что подорвали в умах саму идею власти – идею прочности ее, единства (а стало быть, и законности), – так что весьма скоро, неуклонно теряя авторитет, она превратилась едва ли не в чисто номинальную силу. Временами ее влияние простиралось не дальше пределов бывшей Московской губернии, притом что формально границы государства и мощь его, опиравшаяся на танки, оставались прежними. Во многих частях страны ее воспринимали не иначе как самозваную, особенно в беднейших ее уголках, куда лишь недавно вполне докатился рокот экономического краха. Все это, разумеется, не могло не ослабить и тех тончайших невидимых связей, которые столетиями, быть может, помимо всякой власти, скрепляли страну, удерживая ее от распада. Почти повсюду в провинции в воздухе витал самостийный душок. Кое-где – с отчетливым привкусом пороха.

Главным событием той поры стало появление на карте страны первого сепаратного образования и одновременно нового центра тяжести, самопровозглашенной Псковской республики. В августе прошлого года тамошнее правительство, давно уже нелояльное Москве и вспоминавшее при всяком случае о своей утраченной «древней воле», пользуясь слабостью центра, неожиданно объявило о воссоздании псковского государства. Уже к концу месяца, пока Москва растерянно молчала, мятежная провинция зажила вполне самостоятельной жизнью: обзавелась собственной конституцией и парламентом, создала подобие ополчения, а кроме того, вступила, не без помощи внешних посредников, в переговоры о признании с соседней балтийской республикой. Отчеканила даже собственную монету – звонкие, глянцевитые гривенники и рубли с вечевым колоколом на аверсе, стилизованные под старинные псковки. На короткое время город стал в глазах остальной страны своего рода альтернативной столицей, а могучие стены Крома, с непременной нависающей тучей, часто мелькавшие в новостях – как бы другой версией Кремля. Вечерами по городу ходили дружинники, с грязноватыми повязками на руках и чрезвычайным самомнением на лицах, и охотно позировали многочисленным репортерам. В Кремле за мятежниками следили внимательно и ревниво, но сделать ничего не решались, полагая, что все рассосется само и нужно лишь подождать, пока псковичи, наигравшись в республику, попросту устанут от собственной авантюры.