Археологи (страница 7)

Страница 7

Это бездействие в конце концов дорого аукнулось Москве. В начале прошлого ноября, в дни резкого обострения кризиса, псковский пожар предсказуемо перекинулся на другие окраины. Потеряв всякое доверие к власти, неспособной обуздать разруху, обширные регионы на юге и западе страны один за другим объявляли о своем выходе из ее состава. В областных центрах создавались сепаратные правительства и комитеты национального спасения; на флагштоках вывешивались пестрые, потешные, иногда в тот же день сочиненные самостийные флаги. Большей частью это были скороспелые, если не сказать бутафорские образования, ничем не обеспеченные в военном смысле, однако в ту пору простой декларации о независимости было достаточно для того, чтобы до смерти напугать столицу. На Русском Севере, в Карелии и Поморье, республики возникали едва ли не в деревнях, и в нескольких случаях создание их было отмечено жестокими погромами местной власти. Кое-где, ввиду бегства и самороспуска полиции и появления на дорогах вооруженных банд, жители в частном порядке создавали отряды самообороны. В репортажах Deutsche Welle и CNN (плохо скрывающих свою радость по поводу происходящего) мелькали дюжие архангельские бабы в пуховых платках и с вилами наперевес, охраняющие въезды в родные села. Тогда казалось: надави немного плечом и – посыпется Россия…

Как известно, спас страну от распада генерал Тучков, полный тезка прославленного героя Отечественной войны, павшего на Семёновских флешах, тогдашний командующий N-ским военным округом, к которому как раз относилась мятежная Псковская область. Принадлежал он к тем историческим фигурам, самого скромного разряда, что появляются на сцене случайно и всегда лишь на короткий миг. В пору, когда остальная армия фактически устранилась от участия в происходящем и апатично наблюдала за повсеместным падением двуглавых орлов, Тучков, ветеран недавней войны на Кавказе, харизматичный вояка, стяжавший себе некоторую популярность в войсках, был одним из немногих, кто еще хранил лояльность Москве – не столько, может быть, действующей там верховной власти, сколько самой идее централизованного государства. Имя его прозвучало внезапно, когда страна, охваченная беспорядками, уже вовсю трещала по швам. Ясным, морозным декабрьским утром, в канун католического Рождества, этот приземистый, округлый, болезненно румяный человечек, напоминающий, в полном согласии со своей славной фамилией, бравого генерала царских времен, разве что несколько шаржированного, не дожидаясь приказа, двинул танки своей лучшей, 7-й гвардейской мотострелковой дивизии на мятежный Плесков. В двадцать четыре часа с республикой было покончено. Не удовольствовавшись этим, Тучков круто повернул на восток и занял без боя еще две самозваных столицы. Последнее, возможно, было уже излишне: с ликвидацией очага восстания сепаратистская лихорадка тотчас пошла на спад. Уже к православному Рождеству оставшиеся республики самостоятельно упразднились, а их правительства бежали за границу.

Несмотря на более чем благотворные следствия этого рейда, осуществленного к тому же почти бескровно, в Москве поступок генерала был воспринят весьма неоднозначно. Оппозиция была в ярости. Ее лидеры, имевшие немалое влияние на Сенатский дворец, называли Тучкова карателем и палачом и требовали для него отставки и трибунала; портреты командующего массово сжигались на митингах (в нескольких случаях вместе с ним по ошибке был сожжен его именитый однофамилец). Некоторое неудовольствие самоуправством генерала выказывали также и в Кремле. Там дело последнего надеялись решить полюбовно, и Тучков со своими гвардейцами в этот план никак не вписывался. От греха подальше генерала сместили и отправили на Кавказ, тогда еще не вполне спокойный (где он вскорости и погиб при загадочных обстоятельствах, якобы сраженный в горах ваххабистской пулей).

На несколько месяцев все успокоилось, только в провинции неслышно оседала пыль на площадях, где еще осенью бушевали антимосковские погромы. Но сейчас, после смерти Тучкова, служившего как бы живым гарантом этого спокойствия, страна снова понемногу оползала в хаос. В глубинке вновь осторожно поднимали голову залегшие было на дно самостийные партии. По рукам ходили «сепаратные деньги» – монеты, отчеканенные в Псковской республике незадолго до ее падения. Одни в гневе отшвыривали их как нечто кощунственное, другие разглядывали с задумчивым любопытством и оставляли себе – не то просто на память, не то в качестве талисмана… Наиболее тревожные вести поступали на этот раз из Сибири и с Дальнего Востока. Там в Чите открыто велись разговоры о возрождении ДВР, просоветского государства двадцатых годов, и извлекались на свет какие-то пыльные акты столетней давности, которые якобы подтверждали, что никогда эта самая ДВР не переставала существовать, а были только подлог и гнусная сталинская провокация. Там неожиданно взлетела на воздух Амурская ГЭС, да с такой силой, что обломки, по словам очевидцев, разметало на километры вокруг, а в тайге находили здоровенных осетров, которые еще целые сутки лежали, облепленные сосновыми иглами, беспомощно раздувая жабры. Там на Чукотке, по слухам, высадились загадочные бородачи в камуфляже, с нашитым на рукаве андреевским крестом, которые будто бы вознамерились восстановить в России монархию. Стоял за ними якобы Дом Романовых и даже какие-то более могущественные силы, решившие здесь, в России, начать радикальное обновление мирового порядка.

В европейской части буря вроде бы улеглась, но и над ней еще посверкивали местами саблезубые молнии распада. Даже здесь, в Турском крае, извечном оплоте центральной власти (при царе турские нагайки не раз обрушивались на спины столичных смутьянов), было не совсем благополучно. На юге, в татаро-калмыцком Салантыре, поговаривали об автономии, которая у них когда-то будто бы была, а если и не была, то должна была быть. Какие-то неясные шевеления происходили в казачьей Елани, в Покровском, в Пешково, в Хотунгаре. Не остался в стороне и тишайший Пряжск, с его прекрасной, старинной постройки пряничной ткацкой фабрикой, где недовольные зарплатой ткачихи каждую неделю выходили на демонстрации (и даже там! даже там мелькнул в толпе самодельный республиканский флажок с оранжевым ткацким станком на бело-зеленом фоне).

Было ясно, что просто так дело не кончится – слишком уж явно ослабели вожжи в немощных руках Москвы. Гипотез о будущем страны выдвигалось великое множество, не исключая и самые фантастические, однако громче всего звучали голоса тех, кто предвещал скорую – и притом вполне добровольную – капитуляцию Кремля. По их заверению власть, не желая и дальше увязать в борьбе с окраинами, вот-вот пойдет на небывалые уступки этим последним. Говорили, что в столице в эти самые дни в величайшей тайне готовится проект конфедерации, который разом снимет все противоречия и удовлетворит всех, даже самых отъявленных радикалов. Говорили, что цесаревич бродит по дорожкам кремлевского парка, обдумывая последние пункты этого проекта, и поглядывает на куранты, которые вот-вот возвестят начало новой эпохи. Говорили также, что конфедерация будет только первым этапом, моральной подготовкой, так сказать. Что когда окраины окончательно свыкнутся с мыслью о расставании, триколор тихонечко свернут, двуглавого орла снимут с Сенатского дворца и тайно закопают в лесу, чтобы дух Империи никогда больше не пробуждался.

3

Главной приметой этого времени – и, может быть, тягчайшей его приметой – была всеобщая неуверенность в завтрашнем дне. Свинцовый гнет сомнения лежал в эти дни на всяком деле, всяком более или менее продолжительном начинании, ведь принимавшийся за это дело не мог вполне поручиться, что сможет его завершить. Касалось это и будущей укладки Великой трубы, и даже нынешней шурфовки, предприятий почти рискованных в эту пору, хотя бы с точки зрения намеченных сроков. Тут и на неделю-то загадывали с опаской, а уж на месяц – не иначе как осенив себя крестным знамением. И все-таки страна – жила: по-прежнему строились дома, прокладывались трубы, тянулись через бескрайние поля высоковольтные линии электропередачи. Возникали в густой дорожной пыли бригады рабочих, кладущих асфальт, проползали по нивам тракторы, волоча за собой громоздкие стрекочущие валы уборочных агрегатов. Такой была и наша экспедиция: колесо истории грохотало где-то за околицей, а «Археобус» мчал себе дальше как ни в чем не бывало, как мчал, набитый пожитками и людьми, и в иные, более спокойные времена.

Впрочем, сейчас, в дни экспедиции, археологи были как бы вовсе изъяты из хода истории – хотя бы за дальностью городов, где обычно совершаются исторические события. Грохот ее доносился до них, большей частью, в виде новостей, которые врывались в салон «Археобуса» сквозь черный потрескивающий динамик магнитолы. Вслушивались в ее бормотание с жадностью, неумело скрываемой от других. Всюду и во всякое время – в часы разъездов и на привале, уплетая горячую кашу из котелка, в глухих придорожных селах, торопливо сбегая по ступенькам ветхого сельпо и на ходу хватая зубами ледяное мороженое, – алчно тянулись ухом к кабине, к мрачному монотонному бубнежу далекого московского диктора. Через какие бы дебри ни продирался «Археобус», в жару, в вёдро и в ливень, когда аршинные «дворники» тяжко елозили по стеклу, радио в его железном брюхе не смолкало ни на минуту. Однако голос его никогда не давал утоления. Даже самый безобидный выпуск новостей всегда оставлял в грядущем зазор – как бы узкую щель в неплотно прикрытой двери, из которой нет-нет да потягивало холодком ненастья.

Грозные вести, доносившиеся до них из разных уголков страны, вызывали в некоторых членах команды тоскливое чувство оторванности от мира. «Некоторым членом», как нетрудно догадаться, был опять-таки Табунщиков, который частенько восклицал, хлопая себя по коленке:

– Эх! Там великие дела делаются, а мы тут землю копаем!

Бобышев с улыбкой оглядывался в темноту салона:

– Так это же хорошо, Саныч! Чем дальше от великих дел, тем лучше. Целее будем!

Но Табунщиков только отмахивался и требовал от Юры сделать погромче – а вдруг там Кремль взяли, пока они тут шатаются по степи?

Сам он, как ни странно, был сторонником дальнейшего «раскачивания корабля».

– Нам нужен позор и поругание, чтобы возродиться, – говорил он убежденно. – Пусть грянет гром, тогда и перекрестимся! Чтобы как в Смуту, чтобы поляки на кремлевские стены полезли, вот тогда и вспомним, кто мы есть, голубчики! А до той поры – ни-ни, так и будем куклу в президентском кресле менять!

Между тем жалоба Табунщикова была, может быть, несколько преждевременной, как и ответное замечание Бобышева. Ведь здесь, в глуши, вдали от «великих дел», дыхание смуты ощущалось, пожалуй, даже сильнее, чем в Турске и его пригородах, откуда команда начинала свой путь. Чем дальше они продвигались на север, оставляя позади крупные города, тем отчетливее становилось это дыхание. Причинами тому были, во-первых, нарастающее озлобление против власти, вызванное в этом краю давней и почти повсеместной нищетой, а во-вторых, то обстоятельство, что сама власть была представлена здесь довольно слабо и не располагала достаточными средствами для поддержания порядка. Полицейские участки были здесь малочисленны и редки, ввиду больших расстояний, о гвардии же и других, более грозных службах жители знали разве что понаслышке. Такое положение дел установилось чрезвычайно давно, еще во времена турецкого господства (на всю эту обширную область приходился тогда один-единственный кáди), и с той поры почти не изменилось. Последние же события в стране еще больше ослабили здесь страх перед законом. Впервые со времен Стеньки и Емельяна над турской степью вновь витал незримый дух раскола и мятежа. Глаза мужиков в деревнях, чуть только речь заходила о Турске или Москве, посверкивали недобрым огоньком. Их руки, сжимающие вилы или косу, выражали угрозу и как бы намекали на сокрытую в этих предметах иную, совсем не созидательную силу. Барские усадьбы еще не горели, но кое-где, по слухам, уже громили здания сельсоветов, уже грабили фермы богатых молокан, которым с давних пор принадлежали лучшие местные хозяйства. На заборах последних, гласила молва, грабители оставляли фирменный знак: то было написанное красной краской забытое и пугающее слово «экспроприация».

Темная стихия смуты принимала в этом краю отнюдь не только классовый характер. Почуяв долгожданную свободу (словечко, всяким понимаемое по-своему), повсюду активизировались всевозможные искатели легкой поживы.

В заповедных степных уголках, прежде хоть как-то охранявшихся «зелеными патрулями», ныне почти безбоязненно охотились браконьеры. При необходимости легко откупаясь от егерей – там, где те еще изредка появлялись, – они били краснокнижного горностая, голубого корсака и пятнистого оленя, ловили силками, ради дорогих чучел, скопу и белохвостого орлана, сетями выбирали из рек прущую на нерест шемаю и белоглазку. В Долгом Лимане, куда частенько заходили подозрительного вида корабли, по ночам грузили в трюмы туши сайгаков, убитых в Тихвинском заповеднике. Отправляли их будто бы в Китай, где из их внутренностей и рогов готовили различные снадобья.