Слова в песне сверчков (страница 3)

Страница 3

В целом здешние события (лучшие из здешних событий; их тут много) легко размещаются не на однонаправленной линии времени, но на его замкнутых, повторяющихся кольцах. Зима – весна – лето – снова зима (что может быть надежнее). Вызревание времен года друг в друге. Их рождение, созревание, увядание – и снова. (В природе автору вообще очень мила вневременность – даже когда в ней как будто нет ничего радостного: «За окном серый, мышиный день без всякого, хоть бы и самого маленького, числа». На самом деле радостное еще как есть: поздняя осень, по признанию автора, вообще лучшее время в деревне. Особенно когда все «дачники разъедутся по своим городским квартирам и на всю улицу будет светиться десяток окошек».)

Эта кольчатость вкупе с составленностью текста книги из многих фрагментов (освобождая происходящее от принуждений, неминуемо связанных с сюжетом, интригой, конфликтами…) делает возможными разные – и равноправные – читательские стратегии: книгу можно читать подряд (а потом – опять сначала, круговорот же), а можно – в любом порядке с любого места: ни один из фрагментов при таком чтении не потеряет ничего, поскольку каждый из них, глубоко друг с другом связанных (чем? – многим: от лежащей в их основе практики повседневного существования до общего, высокопарно говоря, миросозерцания) – самодостаточен.

(Вообще-то ближайшие родственники этих фрагментов – стихи.)

Да, эти тексты, по видимости нередко простодушные, на деле же по сложноустроенности гораздо чаще соперничающие с родственницей-поэзией (на самом деле – сотрудничающие с нею, потому что они в значительной мере она), – конечно, о поэтичности всего происходящего (а также – о разнообразии чувственных радостей, которые почему-то принято считать «простыми», в то время как они весьма сложны; у Бару это в значительной степени радости гастрономические, он пишет о них много, подробно, с удовольствием и знанием дела: «Мускулистый и крепкий, кружащий и куражащий голову дух самогона, настоянного на зверобое и чабреце. Уютный, обольстительный запах румяных пирогов с капустой, теплоту и гладкость которому придают полные, округлые руки и ямочки на щеках. Хрустящий аромат соленых огурцов с нотками укропа, чеснока и листьев хрена»). Но еще – об осмысленности, смыслоносности всего сущего, о переполненности его значениями. Даже того, что ввергает в уныние, злит, раздражает, обескураживает, подавляет, тут и такого преизрядно. А с жесткостью суждений у автора тоже все хорошо – но эта жесткость вместе с наполняемыми ею суждениями, похоже, никогда не самоцель (зловеселое ерничанье, которого тут тоже немало, – пожалуй, – иногда и самоцель: ради удовольствия от процесса игры с жизнью, горьковатого смеха над ней). О социуме и его обитателях тут сказано немало беспощадного, но все-таки кажется, что социальная критика – совсем не главное его занятие (скорее, она – часть удивления печальным нелепостям человеческого бытия вообще). Поэтому, скажем, речь о запущенном разрушении сельской церкви и украденном кирпиче – чего, казалось бы, социальнее – и начинается разговором о густом тумане с белыми дырами, и в него же (в разговор, в туман) уходит.

Обратим внимание и на то, как сложен и разнообразен автор в этой книге на уровне интонаций: от нежной взволнованной лирики до маскирующей ее, защитной иронии, включая самоиронию (они, на самом деле, с великим трудом, если вообще, отделяются тут друг от друга – да и зачем отделять?). Может показаться, что последняя преобладает; пафос сбивается регулярно и успешно. Но это, прежде всего, потому, что сильна первая. А кроме того – вторично по отношению к основному действию книги: пристальному вниманию к самой ткани жизни, ко множеству ее нитей и узелков.

Валере, Юле, Мише, Марку и Лиоре


Слова в песне сверчков

У нас и жизнь так устроена, что ее нужно не столько пережить, сколько перезимовать. Потому у нас кладовки всегда полны банками с вареньем, засахаренными до состояния цукатов воспоминаниями о счастливом детстве, сушеными грибами, засоленными впрок письмами из потерянного рая, с того берега, и пожелтевшими фотографиями, на которых мы улыбаемся и машем.

* * *

И вот ты сидишь в саду, на складном стульчике, возле пруда размером с ванночку для купания грудного ребенка, и у тебя в руках большая кружка с чаем, в который положено две столовые ложки черничного варенья. Ласковый ветерок шевелит остатки волос на твоей голове, за забором мычит чей‑то теленок, не желающий идти домой, и где‑то далеко, через три дома, монотонно жужжит газонокосилка. Ты смотришь, как на куст пионов прилетела пчела и, точно слепая, ощупывает каждый еще не раскрывшийся бутон всеми шестью ногами. Вот прилетела еще одна, и вдруг… откуда‑то из самого сердца живота, из размазанного пятна от черничного варенья между пятой и шестой полосками на полинялой дачной футболке, внутренний голос тебе тихо, но твердо говорит:

– Это твое счастье, мужик.

Ты начинаешь кипятиться, возражать ему, как же так, при чем здесь пруд, черничное варенье, в том смысле, что крыжовник, три аршина земли и все такое для счастья, то есть для земного шара, научных открытий, космических кораблей и полетов к другим галактикам ни в коем случае не помеха. Произошла какая‑то ужасная ошибка. Ты сейчас, сейчас принесешь чертеж ракеты или научную статью, которую ты написал почти наполовину или даже на две трети и, честное слово, допишешь сегодня же или завтра, но… голос неумолим.

Ты дрогнувшим голосом спрашиваешь:

– И это всё?

– И это всё, да. И сад, и пионы, и пчелы, и черничное варенье, и ласковый ветер, и грядка с укропом, и грядка с клубникой, и ранняя редиска, и своя картошка без удобрений, и подвал, полный банок с солеными огурцами и помидорами, и квашеная капуста, щи из нее…

– И это всё?!

– И еще трехлитровая бутыль с рябиновой настойкой.

– Но статья… и чертежи…

– Хорошо. Пятилитровая.

Ты снова доказываешь, захлебываясь словами, умоляешь и чуть не плачешь…

– Милый, – трогает тебя за плечо жена, пришедшая в сад срезать цветов для букета на обеденном столе, – ты всхлипывал во сне. Не спи перед закатом. Будет потом весь вечер голова тяжелая.

Еще весь во власти своего сна, ты пытаешься объяснить ей про счастье, про внутренний голос, идущий из сердца живота, про спор с Большим Черничным Пятном между полосками… Она смотрит на тебя и спрашивает:

– И давно это у тебя? Давно ты разговариваешь со своим животом?

Ты устало машешь рукой и замолкаешь.

– Пойдем в дом, – ласково говорит жена. – Я наварила на ужин молодой картошки с укропом, нажарила куриных котлет и поставила в морозилку…

И ты идешь в дом, а по пути рвешь с грядки зеленый лук к ужину.

* * *

Если при строительстве дачи, по недосмотру или по каким‑либо другим причинам, не положить в ее основание том рассказов или пьес Чехова, то вишни в саду будут расти плохо, ягоды будут кислыми, наливка из них нехороша, у самовара прогорит труба, свежезаваренный чай будет пахнуть вениками, ватрушки не пропекутся, в них будет мало изюма, гости приедут скучные, разговаривать станут не о небе в алмазах, не о полете на Марс и не о стихах Бродского, а как начнут про навоз, ипотечный процент, продажу своей подержанной машины, камни в почках и анализы мочи – так их и не остановишь до тех пор, пока комары всех не прогонят спать в душные комнаты. Мало того, еще и на ночь глядя вас в смородиновых кустах за деревенским туалетом будет хватать за руки и говорить о внезапно вспыхнувшей животной страсти какая‑то приехавшая вместе с гостями полузнакомая и полусумасшедшая дама, унизанная серебряными кольцами с головы до ног, перепачкает вам лицо противной жирной помадой, которую вы, пытаясь стереть, размажете по всему телу, а выросшая как из‑под земли жена…

В конце концов вам все это надоест и вы, вместо того чтобы наслаждаться пением соловьев, прохладой, неторопливой беседой о судьбах русской литературы, чтением старых журналов, потрепанных книжек с повестями Тургенева и рассказами Чехова, купите по приказу‑совету жены тур в Таиланд, и там, обливаясь потом, мучаясь изжогой после обеда с супом том ям, покупая жене бесчисленные серьги, браслеты для рук и ног в количестве, которого хватило бы на десяток Шив, сувенирных слоников из сандалового дерева, вы будете себя ругательски ругать за то, что при закладке фундамента дачи поленились сами положить Чехова, а поручили это сделать рабочим или их бригадиру или жене, которая командовала бригадиром, рабочими и вами и которая теперь примеряет расшитые блестками бархатные тапки с загнутыми вверх носами такой остроты, что от одного их вида у вас колет в правом боку.

* * *

За окном стоит зима. Вернее, она стояла бы, кабы трещал мороз, кабы звенел воздух, кабы шел снег… но трещат только сороки на железных ветках телеграфных столбов. Снег шел, да и вышел весь, а вместо него идет, сам не зная куда, дождь. Еще и падает, точно пьяный. А потому зима за окном не стоит, а ползает по серой перловой каше сугробов, валяется в черных лужах и вымаливает на снег у тонких и ноздреватых, блинных облаков. В такую погоду хорошо напиться черного, смолистого чаю с пухлыми, румяными плюшками, покрытыми слюдяной корочкой расплавленного сахара, сесть у окна, надышать на холодное стекло дальний очарованный берег и, качая страусиными перьями в голове, рисовать на нем цветущие бездонные очи.

* * *

Зимним вечером в пятницу из центра стремительно выскакиваешь из метро, мечешься по вокзальным перронам, вваливаешься в полутемный и полусонный вагон пригородной электрички, пропахший чебуреками, пивом, сигаретным дымом, тянущимся из тамбура, смотришь на бесконечный свет бесконечных вывесок за окном, сквозь который пробиваются крошечные битые пиксели морозной темноты, потом их становится больше и свет распадается на круги фонарей и квадраты окон, потом окна с их шторами, кошками и столетниками на подоконниках понемногу отстают и на платформе какого‑нибудь сорок восьмого или сто второго километра одинокий колченогий фонарь стоит по колено в снегу и даже не пытается подойти посветить к открывшейся с воздушным шипением двери, из которой ты выходишь в такую непроглядную тьму, что в ней синуса от косинуса не отличить, спускаешься чертыхаясь по обледенелым ступенькам, идешь по узкой тропинке меж высоких сугробов, сопровождаемый лаем собак, долго гремишь жгучим от холода замком на двери дома, долго обметаешь в сенях снег с ботинок, включаешь свет, замерзший в лампочке за три месяца твоего отсутствия до состояния мелкой, крупитчатой пыли, садишься в старое продавленное кресло перед печкой, кладешь в нее измятые старые газеты, поверх них березовую кору, поверх коры дрова, зажигаешь спичку и, глядя на то, как разгорается огонь, чувствуешь… но сказать не умеешь, а откупориваешь привезенный с собой коньяк, набиваешь трубку табаком, как следует уминаешь его указательным пальцем, закуриваешь, выпускаешь один большой клуб дыма и два поменьше и чувствуешь… но сказать не умеешь, а только смотришь и слушаешь, как разгорается в печке огонь, как трещат сухие березовые поленья, как свет в лампочке оттаивает, превращаясь из корпускул в волну, как под полом лихорадочно шуршит, будя детей, голодная, точно волк, мышь, многодетная семья которой уж и не чаяла дождаться твоего недоеденного бутерброда с копченой колбасой, и чувствуешь… но засыпа…

* * *

Летний вечер в двух словах не описать – тут тебе и стрекотание кузнечиков, и оглушительно пахнущая резеда, и чай, накрытый в садовой беседке, и сладковатый дымок от противокомариной спирали, и кусочек миндального пирожного, случайно упавший за вырез блузки, и смешной, щекотный поиск этого кусочка, и легкая, как молодое божоле, болтовня, от которой в голове шампанский шум и ноги отказываются, зато руки… Другое дело – зимний вечер. Треск поленьев в печке – вот и все его описание. Впрочем, даже и этого много. Хватит и одного глагола «прозевать».

* * *

Охотничьи лыжи готовлю накануне. Смолю их тщательно, до цвета, который мебельщики называют «венге». Потом натираю лыжной мазью до нестерпимого блеска. Новые зимние, на волчьем меху, монгольские сапоги из темно‑красной тисненой кожи с монгольскими же узорами смазываю, чтобы не промокли, касторовым маслом раза два, не меньше. К утру на термометре тридцать два градуса мороза. Жена интересуется – иду ли я на полчасика только за бронхитом и сразу обратно или на час‑полтора за воспалением легких. Обещает испечь творожную запеканку с изюмом и орехами, если вернусь.