История Майты (страница 4)
– Там – нет. В других городах сьерры – случалось.
– Первая столица Перу! – по-клоунски заверещал Вальехос. – Хауха! Хауха! Стыд и позор, что не знаешь ее! Все перуанцы обязаны посетить Хауху.
И почти без перехода произнес индианистскую речь: подлинное Перу находится в сьерре, а не на побережье, оно там, где индейцы, кондоры и вершины Анд, а не здесь, в Лиме, спесивой и разъеденной иностранщиной, в городе, антиперуанском по сути своей, потому что со дня основания испанцами живет с оглядкой на Европу и Соединенные Штаты, отвернувшись от истинного Перу.
Майта такое слышал и читал много раз, но в устах лейтенанта это звучало иначе. Новизна заключалась в том, как небрежно и улыбчиво произносил он все эти словеса, выталкивая их изо рта вместе с колечками серого дыма. И стихийная жизненная сила, бурлившая в этой манере говорить, облагораживала то, что он говорил.
Почему этот мальчишка вызывал у него такую ностальгию, такую тоску по исчезнувшему навсегда и окончательно? «Потому что он здоров, – подумал Майта. – В нем нет никакой червоточины. Политика не убила в нем умение радоваться жизни. И не надо бы ему было лезть в политику – какова бы она ни была. Поэтому он так беспечен, поэтому говорит все, что в голову придет». В Вальехосе не чувствовалось ни грана расчетливости, ни тени задней мысли, ни намека на заранее припасенную риторику. Он еще пребывал в том возрасте, когда политика состоит исключительно из чувств, из оскорбленных моральных понятий, из мятежного духа, идеализма, мечтаний, благородных порывов, мистики. Представь себе, Майта, все эти понятия еще существуют. Вот они, воплощены в этом, в лоб его драть, офицерике – кто бы мог подумать? Послушай, что он говорит. Несправедливость чудовищна, у каждого миллионера денег больше, чем у миллиона бедняков, собаки богачей питаются лучше, чем индейцы в сьерре, пора покончить с неравенством, поднять народ на борьбу, захватить имения, штурмом взять казармы, взбунтовать армию, потому что она – часть народа, начать забастовки, сверху донизу переустроить общество, установить справедливость. Даже завидно. Этот паренек – молоденький, тощий, славный, смешливый, болтливый, с невидимыми крылышками за плечами – уверен, что для революции нужны честь, отвага, бескорыстие, дерзость. Он даже не подозревает и, может быть, вообще никогда не узнает, что революция – это долготерпение, это бесконечная рутина, это чудовищные грязь и мерзость, это тысяча и одна пакость, тысяча и одна подлость, тысяча и одна… Но тут подали куриный суп, и Альси протянула ему тарелку, над которой вился такой ароматный паро́к, что у Майты потекли слюнки.
– Столько трудов и такие расходы в каждый день рождения… – вспоминает донья Хосефа. – Надолго в долги влезаешь. Сколько стаканов и ваз переколочено, сколько стульев сломано… Наутро все в доме вверх дном – как после землетрясения или бомбежки. Но я ежегодно впрягаюсь, потому что в квартале это стало обычаем. Многие и видаются-то с друзьями или родней только раз в году – в этот самый день. Я и для них это делала, чтобы не разочаровывать. Здесь, в Суркильо, мой день рождения был навроде Дня независимости или Рождества. Но теперь все переменилось, не такая сейчас жизнь сделалась, чтобы праздники отмечать. В последний раз собирались, когда провожали Алиситу с мужем в Венесуэлу. А теперь я в свой день рождения телевизор посмотрю да и спать лягу.
Она обводит печальным взглядом пустую квартиру, словно заполняя стулья, углы, подоконники родней и друзьями, которые приходили сюда спеть Happy Birthday, похвалить ее кулинарный дар, – и вздыхает. Теперь она выглядит на все свои семьдесят. А может быть, кто-то из родни сохранил заметки и статьи Майты?
Мой вопрос кажется ей подозрительным.
– Да какая там еще родня? – с недовольной гримасой отвечает она. – Не было у него никого, кроме меня, а он и коробка́ спичек сюда не принес, потому что как начнут за ним гоняться, так полиция первым делом сюда нагрянет. И потом – я и знать не знала, что он – писатель или что-то вроде.
Да, он писал, и мне случалось читать его статьи, появлявшиеся в малотиражных, больше похожих на листовки газетках, которые он распространял, разумеется, сам и которые, кажется, не оставили следа ни в Национальной библиотеке, ни в какой-нибудь частной коллекции. И вполне нормально, что донья Хосефа понятия не имела о существовании «Вос обрера» и подобных газеток, как не ведало об этом огромное большинство жителей этой страны, и особенно те, для кого все это писалось и печаталось. С другой стороны, донья Хосефа была права: Майта не был литератором. А вот интеллигентом, как бы это его ни тяготило, – был. Я помню, как жестко отзывался он о них при нашей последней встрече на площади Сан-Мартин. По его мнению, проку от них мало:
– По крайней мере, наши местные, доморощенные, – оговаривался он. – У них нет твердых убеждений, они очень быстро заменяют их каким-то чувственным восприятием, сенсуализируют. Их мораль сто́ит не дороже авиабилета на фестиваль молодежи или в защиту мира или еще куда-нибудь в этом роде. А потому тех, кто не продался янки за гранты и стипендии и за участие в Конгрессе в защиту свободы культуры, покупают сталинисты.
Он заметил, что Вальехос, удивленный тем, что́ он говорит и как он это говорит, не сводит с него глаз, держа ложку на весу. Он был и сбит с толку, и даже несколько насторожен. Нехорошо это, Майта, очень даже нехорошо. Почему всякий раз, когда речь заходит об интеллигентах, ты поддаешься раздражению, теряешь терпение? Разве не был интеллигентом Лев Давидович? Был! Гениальным интеллигентом, как и Владимир Ильич. Но прежде всего они были революционерами. Не потому ли ты злишься на интеллигентов и мешаешь их с грязью, что в Перу все они либо реакционеры, либо сталинисты, а ни одного троцкиста среди них нет?
– Я всего лишь хотел сказать, что в революции на интеллигентов особенно рассчитывать не стоит, – попытался было объясниться Майта, силясь перекричать гуарачу[12] «Черная Томаса». – И уж, во всяком случае, не ставить их на первое место. В авангарде идет рабочий класс, за ним – крестьянство. Интеллигенция – в хвосте.
– А Фидель Кастро и «люди 26 июля», которые сейчас в горах, – они разве не интеллигенты?
– Ну, интеллигенты, – согласился Майта. – Но та революция еще очень незрелая. И не социалистическая, а мелкобуржуазная. Большая разница.
Лейтенант с интересом уставился на него.
– По крайней мере, ты думаешь об этом, – сказал он и, обретя прежнюю улыбчивую самоуверенность, снова взялся за суп. – По крайней мере, тебе не претит говорить о революции.
– Нет, не претит, – улыбнулся в ответ Майта. – Напротив.
И если уж кто всегда был чужд «чувственному восприятию», то это он, мой одноклассник Майта. Из смутных впечатлений о наших коротких встречах на протяжении многих лет крепче всего врезалась мне в память сдержанность, которой проникнуты были и весь его облик, и манера говорить и вести себя. Даже в том, как он садился за столик в кафе, как смотрел меню, как что-то заказывал официанту и даже как брал предложенную сигарету, чувствовался некий аскетизм. Именно он придавал особую весомость его политическим декларациям, внушал к ним невольное почтение, сколь бы бредовыми ни казались они мне иногда, сколь бы ничтожным ни было число его сторонников и последователей. Когда я в последний раз видел Майту – за несколько недель до вечеринки, где он познакомился с Вальехосом, – ему было уже больше сорока лет, двадцать из которых он вел политическую борьбу. Сколько бы ни копались в его жизни, как бы ни старались найти что-нибудь компрометирующее, даже самым остервенелым недругам ни разу не удалось обвинить его в том, что он извлекает из политики хоть самомалейшую выгоду для себя. Напротив, траекторию своей жизни он, движимый безошибочной интуицией, постоянно и неизменно прочерчивал так, что каждый его шаг оказывался не к добру, а к худу и вызывал новые сложности, неприятности, злосчастья. «Он – самоубийца, – однажды сказал мне о нем наш общий друг. – Причем самоубийца особого рода: ему нравится убивать себя медленно и постепенно». Тут у меня в голове неожиданно и ярко вспыхнуло, рассыпая искры, давешнее словечко, которое я, несомненно, слышал от Майты, когда он поносил интеллигенцию.
– Что тебя так рассмешило?
– Слово «сенсуализировать». Откуда ты его выкопал?
– Скорей всего, только что придумал, – улыбнулся Майта. – Ну, ладно, можно употребить и другое, получше. Размякать, рыхлеть, сдаваться. Ну, ты понимаешь, о чем я. Мелкие уступки, потачки постепенно подмывают, расшатывают моральную стойкость. Поездка, стипендия, грант, все то, что тешит тщеславие. Империалисты – большие мастера на такие штуки. И сталинисты – тоже. Но рабочего или крестьянина так просто не проведешь. А вот интеллигенты начинают сосать, едва лишь их поднесут к груди. А потом изобретают теории, оправдывающие их фортели.
Я сказал ему, что он чуть ли не дословно цитирует Артура Кёстлера, который уверял, что с «этих хитрых идиотов станется призывать к нейтралитету даже во время эпидемии бубонной чумы», поскольку они наделены поистине дьявольским умением доказывать все, во что верят, и верить во все, что могут доказать. Я ждал, что он упрекнет меня за ссылку на сеньора Кёстлера, известного агента ЦРУ, но, к моему удивлению, Майта ответил так:
– Кёстлер? А-а, ну да. Он дал лучшее описание психологического террора сталинизма.
– Эй, поосторожней: по этой дорожке ненароком дойдешь до Вашингтона и до свободы предпринимательства, – одернул я его.
– Ошибаешься, – сказал он. – По этой дорожке придем к перманентной революции и ко Льву Давидовичу. Так друзья называли Троцкого.
– А кто такой Троцкий? – спросил Вальехос.
– Революционер, – пояснил Майта. – Он уже умер. Великий мыслитель.
– Перуанец? – робко предположил лейтенант.
– Русский, – ответил Майта. – Умер в Мексике.
– Бросьте вы свою политику, не то сейчас схлопочете у меня! – сказала Соилита. – Пошли, кузен, ты еще вообще не танцевал. Пошли-пошли, подари мне этот вальс.
– Правильно, потанцуйте, – поддержала ее Альси из-за плеча Пепоте.
– С кем? – сказал Вальехос. – Я без пары остался.
– Со мной, – потянула его в круг Алисия.
Майта, оказавшись посреди комнаты, старался двигаться в такт «Люси Смит», слова которой напевала ему Соилита. Он тоже пытался подпевать, улыбаться, но чувствовал, как одеревенели мышцы, и стеснялся, что лейтенант увидит, как плохо он танцует. Комната едва ли сильно изменилась с той поры, и мебель, хоть в силу порядка вещей и обветшала, осталась той же, что и в тот вечер. Нетрудно представить себе эту толчею, табачный дым, запах пива, вспотевшие лица, музыку, гремящую на полную мощность, и даже различить где-то в сторонке, в уголке, возле вазы с восковыми цветами, тех двоих, что были так увлечены беседой о революции – единственной темой, интересной Майте, – что засиделись до утра. Все, что было снаружи, – лица, жесты, манеры, одежду – здесь отчетливо видно. В отличие от того, что происходило в душе Майты и юного лейтенанта в течение всех этих часов. Проскочила ли между ними в первое мгновение после знакомства искорка симпатии, возникло ли ощущение близости, почувствовали ли оба они интуитивно, что у них – общий знаменатель? Бывает дружба с первого взгляда – и даже чаще, чем любовь. Или же с самого начала отношения между ними строились исключительно на политике и это был союз людей, связанных общим делом? Как бы то ни было, именно там они познакомились, там началось – хоть в суматохе и толчее вечеринки они даже не подозревали об этом – самое важное событие в жизни обоих.
– Будете писать что – меня не упоминайте, – просит донья Хосефа. – Или, по крайней мере, имя измените и адрес. Конечно, много лет прошло, однако в этой стране ни за что ручаться нельзя. До свиданьица вам.
