Милый Ханс, дорогой Пётр (страница 10)
Девушка стояла, замерев, с круглыми от страха глазами.
– Маленькая моя, прости меня, я не в форме сегодня, – даже всхлипнул вдруг Отто. И стал девушке, как мог, жестами объяснять, что дальше будет, на горшки под кожухами кивать. А как он мог: вот пальца два показал, мол, вторичная намечается варка. И потом еще горшкам долго грозил, выкатывая глаза, что главная будет эта варка, главная самая! Девушка кивала в ответ и улыбалась уже.
Вилли заметил, как всегда двусмысленно:
– Юная леди не так наивна, не заблуждайтесь. Она во всех на свете процессах искушена, в том числе даже стекловарения.
Голос мой вдруг произнес отчетливо:
– Мерзости несешь, пользуясь, что человек не понимает?
На беду свою, девушка кивнула опять, приведя Вилли в полный восторг.
– Видишь, понимает и даже хорошо очень, у меня на такое глаз!
И тут я бросился на него с кулаками:
– Ты сейчас его потеряешь!
Я сам не ждал от себя такой прыти, целясь и впрямь в глаз. Вилли играючи отразил мой наскок и удивился:
– Ханс, Ханс, бог с тобой, ты чего это?
Отто взревел:
– Вон! Все пошли отсюда! Вон все, сказал!
Девушка шарахнулась от него, бросившись наутек. И мы с Вилли следом за ней двинулись, что же оставалось.
– Ханс, останьтесь, – услышал я сзади зов Отто, и Вилли на это рассмеялся сдавленно.
Я вернулся. Отто молчал, на меня не глядя. Стоял, прикрыв глаза, шевеля губами. Я понял, что он молится. И тоже зашептал, но, жмурясь, все следил, когда он закончит.
Отто обернулся с усмешкой:
– Вы не ответили на вопрос, Ханс.
– Какой же?
– Этот. Почему не так всё?
– Нет ответа, – сказал я.
– Черт возьми, неудачная какая-то весна.
Я пожал плечами.
– Может, там, на небесах, что-то, как думаете?
– Не в нашу пользу, – кивнул я, чтобы кивнуть. Он меня замучил.
Мы оба задрали головы и вместо небес увидели крышу цеха.
– Пойдем, – сказал Отто.
– Куда?
– Не знаю. Отсюда. Пока горшки стынут.
Цех проветривался между варками, и огромные двери будто как раз для нас распахнуты были.
– Русских позови, – приказал Отто.
9
Может, с полдюжины их, сколько, и такие же, конечно, люди они печи. С кровью в жилах с нами одной, стеклянной. И напарник мой Пётр с женой среди них. И девушка еще эта, Отто мне навязанная, тут она как тут, в ряды уже наши влилась. Русские – не русские, вперемешку все на солнышке греемся, хлещем немецкий лимонад перед авралом большим.
И денек редкий вдруг такой, незабываемый, спасибо Отто. Минуты просто райские на берегу пруда в зоне индустриальной. На траве пикник среди отвратительно коптящих труб, бывает разве? Русские сосут из диковинных бутылок, из горлышек прямо, нам же бокалы несправедливо предоставлены. Отто исправляет положение, и мы, его примеру следуя, тотчас галантно передаем бокалы женщинам. Ветерок шальной халаты их рабочие задирает, и визжат они радостно, белье уродливое руками отчаянно прикрывают. И в унисон визжат вокруг рельсы под вагонетками с глиной, грузовики рычат на подъемах, и живет жизнью своей завод, никуда не делся. Это мы бригадой целой делись, далеко с лимонадом куда-то запропастились.
Пётр мой заерзал беспокойно, показывает, мол, на печь ему пора, труба уже зовет. И я трудовой его порыв на нет свожу: сиди, Пётр, грейся, работа не волк, да когда еще будет такое? И всё жестами мы это, жестами, доходчивее оказались всех слов наших. И сидит Пётр, глаз с меня теперь не спускает, ожидая команды. Он возраста одного со мной, под сорок, зрелый мужик уже, с лицом правильным и открытым, доверие одно только внушающим. Но ведь и неясность в лице этом, не простота там своя тихая, и вроде уклончивость даже, если хорошо приглядеться. Честно скажу, я сам на себя сейчас смотрю.
А Вилли тем временем жену Петра издали дразнит, все угомониться не может. Смачно горлышко сосет и показывает, как сосет, вот что придумал. И полногрудая Наташа не понимает, но волнуется. Круглое лицо смущенно ладонью прикрыла, огненно-рыжие волосы ветром вздыблены, и сквозь пальцы горячо глаз горит, от мерзостей Вилли не отрываясь.
И жестом я, лишь жестом одним Петра своего поднимаю вместе с женой глупой, и вот они вдвоем под ручку уходят уже, как же просто всё. Впрочем, еще оглянулась издалека Наташа, было такое.
И тут, конечно, слова опять, слова, и уши уже вянут.
– Дон Жуан немецкий, здесь это дело тюрьмой карается, это я вам в порядке информации.
– Отстаньте от меня, профессор, прошу.
– Я вас предупредил.
– Да что карается, что?
– Связь вот с вами, с усами вашими. Ей тюрьма, вам триппер, это что, корректный размен, коллега?
Молчание, тишина. И громкий всплеск воды. Открываю глаза: Вилли плывет мастерским кролем, пересекая пруд. И возвращается уже. Быстро он, раз-два. И на берегу опять, рядом. Объясняет:
– Чтобы не задушить вас, профессор.
И вытягивает мускулистое тело на солнышке. Жмурясь, спрашивает разморенно:
– Отто, вы себя сами понимаете?
– Вполне, думаю, – удивляется Отто.
– Карьера главное?
– Допустим.
– Я себя в последнее время не очень. Но скоро, кажется, пойму, – обещает Вилли.
Отто смотрит на него:
– Вы продолжайте, что хотели.
– Профессор, вы человек приличный и сердечный даже, как ни странно, да?
– Сентиментальный немец. И?
– И всё, – ухмыляется Вилли жмурясь. – Отто, вам давно пора определиться. Вы туда или сюда?
– То есть?
– Ну, вы слишком ненавидите этих глупых курочек.
– Каких еще? Вилли, выражайтесь яснее.
– Ну, женщин. Женщин, Отто. Ненавидите.
– Еще, Вилли, яснее, пожалуйста, – просит Отто. При этом убирает руку с моего плеча.
Вилли садится на траве и, перевернувшись мгновенным кульбитом, делает вертикальную стойку на руках. Встав опять на ноги, ухмыляется:
– Спокойно, Отто. Я их тоже терпеть не могу. А меня они любят, только глупые курочки эти, беда.
Разволновавшись, он начинает шарить по голой груди в поисках фляжки, и дергает сам себя за сосок, пытаясь отстегнуть, как пуговицу. И они с Отто смеются оба.
И тут я понимаю, почему налетел на Вилли в праведном гневе, озарение вдруг. Вот она смотрит доверчиво, глаз с меня не сводит, девушка эта с трамбовки, из цеха горшечного. И внезапно проступают на нежном лице черты лошадиные, и я в девушке угадываю хмурую ее мать. Жеребенок прекрасный, но была ведь настоящая лошадь, не так ли?
И еще другой взгляд я перехватываю, и ночь в нем, одна только ночь. Это Грета смотрит неотрывно. И на лице ничего, никакого выражения, просто сидит и смотрит на меня издали.
– Ого! – оценивает Вилли, чуть сам от огня вдруг такого не вспыхнув. – Ну, я же говорил? У меня и на это глаз!
Отто в бок толкает:
– Ханс, пирометр! Безотлучно!
И гудок уже дают, значит, остыло стекло и заново варить время. И Пётр с Наташей руками нам машут от ворот цеха.
Встаем все разом, бутылки подбираем пустые, а Отто сидит как сидел.
– Ханс, что вы там про небеса?
– Вы это, Отто.
Снова головы вверх задираем. И плывут над нами облака, плывут.
– Не знаю, – говорю я.
10
Что-то не так было на небесах. Не в нашу пользу, точно.
После лимонадного пикника грохнула печь, и очень скоро, едва запустили. Взорвался один горшок, тут же и другой, нижний, и масса расплавленного стекла, пробив кладку, хлынула наружу. Ослепительная струя взвилась с шипением над цехом, высветив добела перекошенные ужасом лица рабочих. Люди побежали, поползли, тысячеградусные брызги летели за ними вперемешку с битым кирпичом, каленые ручьи по цементному полу катились следом, настигая.
Было так: девушка Отто стояла у пирометра часовым и глаз с циферблата не сводила, как профессор велел. Стрелка уже застыла у красного деления, обозначая температурный предел, всё. Я бросился вниз к Петру, он там забрасывал уголь в топку, и я метался между ним и внимательной девушкой на разрыв. Вот и сейчас слетел по ступеням, и Пётр поднял голову, ожидая команды. Но я почему-то не приказал ему умерить пыл, а наоборот – велел еще поддать жару. Да вообще вырвал вдруг из рук лопату и начал кидать уголь сам, вот как было. Девушка Отто уже в тревоге сбежала к нам вниз, на свою беду сбежала. И стояла с круглыми от страха глазами, я уже видел у нее такие глаза. Пётр навалился на меня, пытаясь вырвать лопату, но я легко отбросил его на угольную кучу, сила была какая-то удесятеренная. Успел прочесть ужасный вопрос в его глазах: что это?! И, забыв о жестах, по-немецки прокричать: “Не знаю!” Опять лопатой работал как сумасшедший, и тут Пётр в затылок меня шмякнул, оглушил.
Волоком меня через цех тащил. Я близко видел его лицо, пену на губах, пузыри. И круглое глупое лицо жены Наташи мелькнуло. И Отто очки, и Вилли усы мне свои в нос совал. Гас свет и вспыхивал снова, аварийный. Побежала по цеху в полутьме девушка-факел, хотя уже непонятно было, что девушка. Рабочие свалили ее, стали телогрейками сбивать пламя. Зарычав, я дернулся и вскочил на ноги, потому что это горел мой жеребенок. Я размахивал руками, но Вилли с Петром утихомирили быстро, заломив эти самые хлеставшие их по лицам беспокойные руки. Вели под конвоем, переходя из цеха в цех, пока наружу не вытолкнули, и Вилли сунул мне в зубы фляжку, расщедрившись. Я глотнул и закрыл глаза, и стоял так слепым, пока не взвыл от боли, тронув себя за щеку.
– Ожог, – взглянув, оценил Вилли. – Ты меченый теперь.
А Пётр в грудь ткнул: ты! Вилли думал, что поддержка такая дружеская, но я по-своему это воспринял, как надо. И Пётр понял, что я понял.
11
Я шел за гробами. Один большой был, другой поменьше, мой. Впрочем, и большой был мой. Я маневрировал в толпе, догонял в порыве гробы и тормозил в последнюю минуту малодушно. В большом разглядел плечи покойного исполина, успел. А маленький оказался под крышкой, смотреть не на что было, значит. Дождь хлестал в лицо.
Руку мне кто-то больно сжал, я увидел рядом Грету. И потянул ее за собой снова в порыве, но также вместе с ней опять и отстал, и больше уже не рыпался. Пластырь смыло у меня со щеки, и Грета искала его по лужам, выпячивая зад в элегантном йеновском комбинезоне. А я в хмурой толпе не выделялся ничем, в рабочих шароварах и бутсах был, как и все, стекловар такой же.
Шли в хвосте, без лишних уже телодвижений. Грета опять схватила меня за руку. И к плечу даже прижала лицо скорбное.
– Меньше скорби, – сказал я.
– Ханс, это дождь.
Она стала напрасно утирать ладонью лицо, и правда был дождь. И я, может, тоже плакал.
Вдруг она языком лизнула мою раненую щеку, я не заметил. И все-таки спросила:
– Мне казалось, ты был знаком с ней?
– С ее матерью, – не замедлил с ответом я.
Почему-то она удивилась:
– У нее есть мать?
– У тебя же есть.
– Умерла этой зимой, – сообщила Грета.
– Плачь тогда, плачь, – разрешил я.
И на мать тут же напоролся, сам себе накаркал. Прямо глаза в глаза с лошадью, но ничего не значило. Опять отвернулась, у могилы уже стояла. И спины между нами сомкнулись, разделив навсегда, всё.
Грета догадалась, усмехнувшись вдруг не к месту:
– Она?
И закряхтели, опуская гроб в землю, рабочие, но уже толком не разглядеть было. И мокрые комья полетели, шмякаясь о деревянную крышку. У обеих могил бабы в два хора заголосили, и у той, исполинской, громко особенно.
Я стоял столбом. Грета догадалась опять:
– Ханс, я за тебя, так?
Ушла, вернулась. Смывала и смыла в луже с рук землю кладбищенскую.
– Идем.
Мы двинулись в обратную сторону. И она привычно уже, по-хозяйски взяла меня под руку. Но еще в лицо вдруг зачем-то заглянула:
– Эти двое – они первые. Две первые жертвы, понимаешь?
– Да, – сказал я. – О чем ты?
Грета рассмеялась: