Милый Ханс, дорогой Пётр (страница 11)

Страница 11

– Ни о чем. Но ты все правильно понял, Ханс.

Шли и шли. И вдруг Пётр с рыжей женой в многолюдье рядом совсем, лица их близко. Я к ним руку протянул, и они, пряча лица, чуть не отпрыгнули в ужасе, побежали от меня. Я дернулся следом, но Грета тут как тут была, и голос строгий, командный:

– Немец, не надо за ними. Или русский уже?

Веревки из меня вила, крепче все прижимаясь:

– Сейчас в шахматы, когда вернемся.

– Замучила шахматами, Гретхен.

– Е2–е4. Сразу встанет все на свои места, поверь.

– Все и так на своих, – удивился я, и Грета засмеялась.

Тут мы Вилли с Отто увидели в таких же, как у меня, шароварах и бутсах, в толпе напоролись. Вилли как раз протягивал Отто фляжку, подмигнул нам:

– Помянуть решил профессор.

Отто выпил, но тут же его и вырвало прилюдно, вывернуло буквально наизнанку.

12

Сидели, вымокнув до нитки. Как пришли, так и сели в столовой без движения, с лужами уже под ногами. С самих дождь все лил и лил, а мы сидели. Слабость вдруг минутная, мрак. Отто взбодрил, влетев вдруг выбритый чисто, в свежей сорочке, когда успел только. Кощунственная улыбка во весь рот особенно впечатляла.

– Как говорят наши лютые друзья англичане, у каждой тучки своя серебряная подкладка? Или подстежка, Ханс, как правильно?

– Подстилка, если англичане, – отозвался я.

– Их, их поговорка, английская! – кивнул Отто, погрозив недругам пальцем. – Я к тому, что это все к лучшему даже, пусть бог меня простит. Шанс опять получаем. Йена внимание с нас, таких-сяких, на горшки теперь, что они рванули, и мы работаем спокойно, только и всего! Работаем! – Отто не мог скрыть радости, просто не в силах был. – Ну, вот, Вилли, не такой уж я сентиментальный немец, пусть бог опять простит!

– Опять простит, – кивал ему Вилли.

Отто на радостях перед нами как артист был со своим сольным номером.

– Русские, кстати, признают, что их тут с горшками вина, делает честь, согласны? С другой стороны, как же не признать очевидное, когда горшки вдребезги? Новое какое-то их, что ли, месторождение, оттуда и глина эта слабая. Теперь комиссию они сразу, следствие, быстро это у них. Ну, я обрисовал вам, коллеги, в общих чертах, что у нас и как?

– А следствие при чем? – спросил я.

Отто удивился:

– Да ни при чем. Вообще никаким боком. К нам вопросы какие?

– Еще не хватало, – возмутился Вилли.

Я все не понимал, хотя отлично понимал.

– К горшкам, что ли, разбитым вопросы?

Грета проявила осведомленность:

– Свои своих дергают, русских таких же. У них же вечная борьба с этим, как его, вредительством, всегда начеку!

Отто рыгнул громко:

– Вилли, злодей, что за пойло? Ханс, если в тему углубляемся, кто там с вами рядом еще был, ну-ка? Пётр ваш, потом, значит, девочка эта несчастная? Ну, рыжая еще, жена Петра, так?

Я разозлился из-за рыжей.

– Не так. Жены Петра рядом не было, при чем жена?

– Потому что жена. Забыли, где находитесь? Вы вообще дергаетесь чего, друг Ханс, непонятно? – спросил Отто.

И замолчал, помрачнев. То словами сыпал, чуть песни свои не пел, пока с нас дождь стекал, а тут вдруг как язык проглотил. Очками сверкнул:

– Нечего мне тут сопли. Такое не бывает без жертв, то, что мы делаем.

Вилли голову сразу поднял, как ждал:

– А что мы, профессор?

Отто посмотрел на него:

– То, что может пригодиться.

– Русским?

– И нам тоже. Закроем тему?

– Мы не открывали, – ухмыльнулся в своей манере Вилли.

Тишина повисла. Тут Грета в волнении пролепетала, никто и не понял:

– А на Ханса не наговорят? Что он там что-то не так и не то? – Совсем с ума сошла. – Вот рыжая эта? Она опасна!

– Это почему же? – вздрогнул я от удивления.

– В тебя влюблена, – сказала серьезно Грета.

Вилли обиделся:

– Все влюблены в Ханса, но рыжая, чур, в меня!

И мы расхохотались, Отто громче всех.

– Ну вот, коллеги, обрисовал вам положение. Да само все обрисовалось полностью, как есть. – Опять он веселый стал, бодрил: – Утром печь запускаем. Русские за три дня отремонтировали, стахановцы!

– Это кто ж такие? – не понял Вилли.

– Кто – не знаю, это сами про себя они: мы стахановцы! И печь на ходу, пожалуйста! И утром мы не тетери мокрые – немцы упрямые! В строю все! Не слышу криков “ура!”.

Отто один прокричал громко и сам же ладонью рот закрыл, радость неуместную спрятал, чтобы бога опять не поминать. Или это позыв рвотный его снова настиг, всего скорее. Уж быстро очень покинул нас, пулей из столовой выскочив.

А Грета неугомонная мне уже издали фигуру показывала, короля белого, темпа не теряя. И доска шахматная у нее неотвратимо под мышкой торчала.

– Вилли, – взмолился я.

И усач в глазах моих такую тоску разглядел, что доску из подмышки у Греты без церемоний выдрал:

– Принимаю огонь на себя!

И фигуры уже на доске, кряхтя, расставлял. Грета, осознавая подмену, отвлеклась на мгновение. И как не было меня в столовой, след простыл.

13

Калитка настежь, крыльцо. Пётр оборачивается в прихожей, глаза из орбит лезут: ты, это ты?! Как сюда?! Откуда?! Задрав нос, воздух с шумом в себя вбираю, волка изображаю, что ли: нюхом сюда к тебе, чутьем звериным!

На колени перед ним падаю. И палец к губам своим: молчи! И вскочил снова, сочувствия ищу, жалости, не плачу чуть: двое детей у меня, двое! Ладонью одной рост повыше показываю, другая к полу близко, мол, второй у меня маленький совсем, крошка! И к губам палец снова: молчи! Молчи, Пётр, умоляю!

Стоим в прихожей темной. И ужимки эти, жесты без конца. Язык с Петром наш простой, и слов он понятней. По очереди пальцами друг в друга тычем: “Считаешь, я это устроил, аварию, вот я? Вот я?”

Удивлен Пётр: “Ты! А кто ж еще? Ты!”

“А ты? Ты, что же, ни при чем тут?”

Головой мотает. Бью его в лицо, потому что мотает. Валится в прихожей, хлам какой-то под ним трещит. Встает, но согласен уже, кивает: “Да, и я! И я!”

Я веки на глазах у себя, не жалея, пальцами раздираю, для него стараюсь: “Ты видел все, видел ведь? Ты был там! И ты, значит!”

Опять кивает обреченно: “Да, ты и я! Оба! Повязаны!”

Пальцы скрестив, решетку ему под нос сую, участь его обозначая. Пётр, головой покачав, усмехается: “Хуже!” – палец к виску себе приставляет, участь свою возможную лучше знает. Языком щелкает, выстрел изображает.

Прошу его в ответ меня ударить. Не хочет. Потом бьет несильно, чтоб отделаться. Валюсь как подкошенный и лежу без движения, делаю вид, что в нокауте. Пётр смеется, и я смеюсь. Поднимаюсь, стоим обнявшись.

Но страх снова током пробивает. В воздухе отчаянно пытаюсь очертить круглое лицо рыжей: “Она знает?”

“Ни сном ни духом, что ты!”

Взгляд при этом уклончивый, мой. Понимаю: жена знает!

Еще понимаю: пьян. Покачнулся и жестом широким в дом за собой зовет. Я уперся, стою намертво: “Немец в доме, вам с рыжей петля!”

“Петля, но ты должен у меня побывать, плевать я хотел!”

Плюнул он, харкнул даже смачно, как смысл не понять, когда смелость настоящая. И тащит за собой уже, вцепился, чуть не стонет. Встал, зашатался опять, силы все отдав. Но вроде теперь идея у него, осенило: палец к губам снова вдруг прикладывает.

Не понимаю, запутался: “Не дури. Ты чего?”

Он все палец от губ не отрывает: “Молчи!”

И встали у самого порога, заминка вдруг. Жесты с ужимками не помогают со словами даже вперемешку. Нет, не понимаю, чего он от меня хочет. Ну, потом и меня осенило, моя, значит, очередь. А может, это жестов количество в качество перешло, не знаю. Но очень я удивился: “Немой я, что ли? Это как? Совсем, что ли, немой?”

“Совсем, да! Совсем!”

И Пётр головой затряс, просто счастлив был. На радостях выговорил даже по-немецки, словарный запас весь на этом исчерпав:

– Немец, добро пожаловать!

И пошел за ним в комнату я, и понял, почему теперь я немой.

14

Потому что немец в доме и впрямь петля, для хозяев горе. А за столом в комнате, кроме Наташи рыжей, еще подружка ее сидела свидетелем. И сразу взгляд на меня нацелила, глаза свои живые очень. Не знал я, о чем Пётр женщинам говорит, только ясно было, что на опережение сразу идет, молодец.

– Братишка мой на огонек! – объявил он, не иначе меня представляя.

И я раскланялся, угадав.

– Ну, близнец братишка прямо! – всплеснула руками живая девушка.

– Близнец не близнец, но похожи, да, – кивал мой Пётр. – И разницы между нами, правда, всего-то пять минуток!

– И кто ж старше? – оживлялась все сильней гостья, на вид тридцати лет.

Поколебавшись вдруг всерьез, Пётр все же в меня пальцем ткнул ревниво:

– Он!

Я только о смысле разговора догадывался, предполагал смутно, о чем они. Но, не понимая, понимал, что слова при игривости всей опасные и что рыжая Наташа уже к игре этой подстроилась ловко, вопросы свидетеля заранее отсекая:

– Из Саранска он, уроженец Мордовии. Сейчас в командировке по соседству тут в Угловом, в рабочем там общежитии.

Пётр настойчиво меня при этом к двери подталкивал в соседнюю комнату. Но гостья еще спросить успела, на щеку мою показав:

– А это у него такое чего?

– Производственная травма, – не соврала Наташа со вздохом.

– И все молчит в тряпочку!

– Немой братишка, такой вот, – развел руками Пётр.

Девушка прямо в восторг пришла:

– Немой хорошо. Не узнает никто!

Она все хохотала, облокотившись на скатерть, звенели даже рюмки на поминальном столе. И вдруг в мгновение ока я оказался у нее в руках. Каким-то чудесным образом сам включился проигрыватель, быстрые пальчики гостьи пластинку завели, и вот хохотушка уже вела меня в танце. Но тут же и выяснилось, что с виду только такая она шальная, от скромности своей и зажатости, и это куда мне понятней было, чем русский язык. Я пальпировал ее худые ребра, и бедняжка деревенела все сильнее и смущалась, волнуясь по-настоящему. В конце концов уже чуть не плакала, избегая встречаться со мной живыми глазами. И тут же Пётр грубо довольно наши объятия разомкнул:

– А денек-то, того… ну, для танцев не очень подходящий.

Партнерша моя к рюмкам опять приземлилась и сказала голосом звонким:

– А Зойка рада была бы, вот рада! Она танцевать сильнее всего любила!

Пётр воспользовался, что я свободен временно, и скорее втолкнул в эту самую соседнюю комнату.

15

Тащил и притащил, зачем? Комната как комната, клетушка, кроватки две влезают еле. Дети Петра сопели во сне, свет лунный сквозь шторы на лица пробивался.

Пётр на детей кивнул: “Видишь, как у тебя, двое тоже”.

И мой сразу вопрос: “Тебя вызывали уже?”

Пётр и не понял, от жестов отвыкнув.

Пальцы мои пробежались по спинке детской кроватки: “Приходили уже к тебе, да или нет?”

Он махнул мне: “Сядь, садись”.

Я кое-как присел в тесноте.

– Да или нет? – спросил, забывшись, по-немецки, волновался.

Брат-близнец сидел, схватившись за голову. И на луну отвлекся: “Луна, плохо. Подстрелят. Могут”.

Показал, как подстрелят, пока бежать обратно буду. Жест отработан был: палец к виску, моему теперь. И головой замотал: “Нет. Не было никого. Тихо всё”.

“Хорошо, если тихо”.

Усмехнулся Пётр, глаза блеснули: “Страшней еще”.

Мы замолчали. Дети сопели, один похрапывал даже.

Пётр ко мне придвинулся, на лице мука была: “А вдруг они?.. Не знаю, выдержу или нет, боюсь”.

И засмеялся громко, кукиш показал: “Вот им!”

Я смеяться тоже стал, показывать. Макушку свою демонстрировал: “Лопатой меня огрел!”

“Я?”

“Ты. Забыл?”

Дети от нашего буйства притихли и опять засопели.

Пётр поднялся, я удержал: “Посидим. Посидим еще”.

И мы всё сидели, потеряв счет времени, и дети под опасной луной мирно сопели. Я понял, зачем Пётр меня привел.