Мастер сахарного дела (страница 10)
Окажись на ее месте Ада, Фрисия коршуном бросилась бы на него, исцарапала бы ему лицо и выколола глаза, лишь бы он больше никогда не прикасался к ее сестре. Но Ада вновь не сделала для нее ничего.
«Фрисия, пожалуйста, оставь все как есть. Ради меня. Если он ляжет ко мне в постель, я не перенесу. Я умру, Фрисия, понимаешь? Умру! И тогда ты останешься совсем одна».
Нелепый ответ Ады так возмутил Фрисию, что однажды утром она прокралась в спальню сеньоры и украла у нее хорошо заточенный книжный нож с рукоятью из слоновой кости. Оставалось только дождаться очередного визита сеньора. Той ночью Фрисия, вся дрожа от ужаса и отвращения, вонзила ему в спину острие лезвия.
Из-за страха скандала на них не донесли, но в приют они все же вернулись и прожили там до восемнадцатилетия Ады. Тогда монахини нашли ей работу и позаботились о том, чтобы Фрисия ушла вместе с ней: по приюту ходили слухи о каком-то книжном ножике, которым Фрисия угрожала всякий раз, когда воспитанницы не хотели выполнять ее приказов, хотя убедиться в этом воочию монахини так и не смогли.
Так они устроились горничными в бесподобную виллу семьи Вийяр в Коломбресе.
Когда Фрисия познакомилась с младшим сыном четы, Педро, в ее сердце забрезжил тусклый свет. Она никогда прежде не встречала такого юношу, как он: когда весь дом спал, он приносил им в кровать печенье с молоком и, сидя в углу комнаты, читал им письма от старшего брата, Агустина. Живший в кубинской асьенде Агустин рассказывал о мире, где существовали хозяева и рабы, где людей увозили с родной земли, сковывали кандалами, сажали на корабли и отправляли на плантации, где жизнь от смерти отделяло одно лишь слово хозяина.
Тогда Фрисия узнала о жизнях еще более жалких, чем ее собственная, и в течение нескольких дней с ужасом размышляла, что подобное могло произойти и с ней.
Однажды она осмелилась поделиться своими страхами с Педро.
– Не волнуйся, Фрисия, с тобой такого никогда не случится.
Он произнес эти слова, взяв ее за руку и взглянув ей в глаза с такой нежностью, что Фрисия впервые ощутила прелесть жизни.
В ней загорелось пламя доброты и стремление стать хорошим человеком – таким, как Педро. Она хотела быть похожей на него, так что даже попыталась возлюбить свою сестру. И у нее почти получилось. Она любила Педро – и была уверена, что ее чувства взаимны.
Потому она совершенно растерялась, когда однажды ночью к ней под одеяло забралась Ада и, взяв ее ладони в свои, со слезами счастья на глазах призналась ей, что Педро предложил ей руку и сердце.
От этого признания Фрисия потеряла дар речи, не сумев ничего ответить. Когда удар поослаб, она сказала сестре, что тут, должно быть, какая-то ошибка, что она не так поняла. На свои чувства ей открыл глаза сам Педро. Его переполняло душевное волнение, когда он говорил ей: «Разве ты не рада, Фрисия? Теперь мы настоящие брат с сестрой».
Потрясение был настолько велико, что не проходило еще несколько недель.
С тех пор Фрисия часами стала рассуждать о справедливости Господа. Она каждую ночь молилась Всевышнему, прося Его, что если Он был справедлив, что если Он действительно любил обиженных, то замуж за Педро вместо Ады должна была выйти она.
«Господи, я так страдала… Разве я не заслуживаю хоть немного Твоего милосердия? Ведь с моей сестрой в жизни никогда не происходило ничего плохого, кроме того, что нас обеих бросили родители. Почему же Ты даешь ей все, а мне – ничего? Почему Ты отягощаешь мою душу столькими наказаниями, а ее – ни одним?»
Фрисия хотела кричать на весь мир о том, что они ошибались, что Ада – трусливая, самовлюбленная, скверная сестра, что за ее милым лицом и мягким характером скрывалось черное, словно крылья ворона, мутное, словно речной омут, мрачное, словно небо перед грозой, сердце.
«Несправедливость губит больше душ, чем несчастье».
Эти слова она слышала от одного священника.
И душа ее окончательно покрылась мраком.
Глава 13
Едва сумели совладать с эпидемией дифтерии, как доктор Хустино закрылся у себя в каюте. Не желая никого видеть, он целыми днями спал. Рядом с его кроватью Мар обнаружила бутылочку диацетилморфина – сильнодействующего героического сиропа от кашля, отпускавшегося под названием «героин». Доктор Хустино уже давно никому его не прописывал. Принимавшие сироп дети настолько пристрастились к его действию, что могли целый час пробыть под дождем, лишь бы заболеть и снова выпросить его у матерей. На пациентов он оказывал удивительное влияние: при больших дозах они могли впасть в настолько глубокую дремоту, что порой забывали дышать. Опасная потеря связи с действительностью.
– Чего вы хотите этим добиться, отец?
Сидя на краю кровати, доктор Хустино немигающе смотрел на свои босые ноги.
– Уйди лучше к себе.
– Не уйду! – воскликнула Мар. – Пообещайте сначала, что больше не будете принимать этот сироп.
– Ничего я тебе обещать не стану. Я намного старше тебя, и ты мне не указ.
– Но, отец, вы же знаете, что этот сироп опасен. Такая глубокая дремота может стоить жизни. Я читала об этом в ваших медицинских журналах. Вы же собственными глазами видели, что он делает с детьми. Он вызывает зависимость! Вы же сами перестали его прописывать до новых исследований.
– С горем каждый справляется по-своему. Я врач, и в этом мое преимущество. Мне нужно отдохнуть и забыть о… – Голос его дрогнул. – О том, что твоей матери больше нет.
– Вы думаете, что мне не больно? Думаете, что мне безразлична ее смерть? Нам даже могилы ее не осталось!
– Замолчи…
– А мне не безразлично! Иногда мне кажется, что я не смогу пережить ее потери!
– Перестань, умоляю… – Доктор Хустино схватился руками за голову, словно та вот-вот лопнет.
– Не перестану! Я не хочу потерять еще и вас!
– Хватит! – вскричал доктор Хустино. – Да погляди ты на себя. Трясешься, словно дитя несмышленое. Ты с рождения от нас с матерью не отходила. Во что ты превратила свою жизнь, Мар? Что будет с тобой, когда не станет и меня? Когда же ты осознаешь наконец, что ты родилась не мужчиной? Зачем ты в юности не нашла себе супруга и не создала семью, а научилась делать уколы?
Мар глядела на него с ужасом: отец никогда с ней так не обращался. Он всегда давал ей свободу искать свое место в мире, и эти слова она теперь никак не могла взять в толк.
– Но, отец…
– Сколько раз я повторял твоей матери, что мы – пособники твоего одиночества, потому что таково твое будущее: вести одинокую жизнь или выпрашивать у твоих братьев крышу над головой. И зачем я только разрешил тебе так погружаться в мою профессию…
– Думала, что вы меня понимаете, что видите, как я люблю вашу работу. Помогать людям, облегчать их страдания… Я всю жизнь хотела этим заниматься. Но у меня, в отличие от моих братьев, такой возможности нет, ведь я – женщина. Как же это несправедливо.
– Такова жизнь…
Смахнув слезу, Мар потянула носом.
– Не отвергайте меня, отец. Позвольте мне и дальше вам помогать. И когда в старости я останусь одна, никогда не посмею вас ни в чем обвинять.
Поднеся руку к глазам, доктор Хустино горько заплакал. Мар подбежала к нему и, обвив руками, прижалась к его груди.
– Отец, пожалуйста… Мне невыносимы ваши слезы.
– Прости, дочка. Во мне что-то сломалось. Я не могу перестать думать о том, что мог ее спасти. Что я сделал не так, где сплоховал? Я не должен был отходить от нее ни на шаг…
– У вас не было выбора, и вряд ли вы могли что-то исправить.
– Теперь я этого уже никогда не узнаю…
* * *
Чем ближе корабль подходил к Кубе, тем жарче становился воздух. Вскоре им открылся волнистый пейзаж прибрежной полосы с устланными зеленью холмами. Судно приближалось неспешно, с некоторой долей меланхолии, словно возвращавшийся домой после изнурительного боя воин. Раненный смертельно.
Совершенно оправившаяся после болезни Паулина проводила на корме долгие часы, опираясь на перила. Ее настроение, точно маятник, качалось от наворачивавшихся из-за печальных событий слез до надежды на будущее, а теплая погода и небесная синева, отличные от привычных ей дождей, туманов и сырости Коломбреса, лишь обостряли ее двоякие чувства. Она думала о Сантьяго и Викторе. Теперь эта земля – ее новый дом, и – дай-то Бог – там родятся и вырастут ее дети. Она тяжело вздохнула, дав волю грезам унести ее далеко-далеко, а изнуренный корабль, полегчавший за время дифтерии на четырнадцать душ, уже входил в Гаванскую бухту.
Суша и вода. Лицом к лицу.
– Послушайте же меня, дщери мои, – обратился к ним у берега отец Мигель. – Через несколько лет, глядя назад, вы будете вспоминать этот день.
Якорь в заливе бросили уже на закате. К кораблю приблизились несколько суденышек. То были Санитарная комиссия и Таможенная служба, прибывшие на досмотр. Всю последнюю проведенную на борту ночь Мар печально глядела, как Баси помогала доктору Хустино собирать вещи доньи Аны. А Паулина с Росалией тем временем под усыпанным звездами синим небом любовались огнями города, думая каждая о своем и лишь изредка о чем-то беседуя. В ночном воздухе пахло солью, кофе и незнакомыми фруктами, и было приятно тепло.
Наутро на многочисленных лодках их переправили на берег. Там их уже дожидалась Фрисия, которая, первой сойдя с корабля, с напускным состраданием поспешила выразить доктору Хустино соболезнования. Но Мар ее перебила:
– Довольно, Фрисия, не стоит.
Чему та была несказанно рада, поскольку неуместное многословие лишь усилило бы всю неловкость положения.
Кипевшая на набережной жизнь захлестнула их с головой. Запряженные мулами двухколесные повозки, привозившие и увозившие грузы; мальчишки, предлагавшие помощь с багажом; уличные торговцы; выстроенные в ряд кабриолетки и двуколки; железные дороги; прибывавшие отовсюду пассажиры; тонны всевозможных товаров, дожидавшихся своего часа погрузки на корабль; мешки с сахаром и воздух, пропитанный ромом, кубинскими сигарами, ванилью и лошадьми.
Сидя в экипаже по дороге на железнодорожную станцию Паулина вдруг заметила, что людей другого цвета кожи было куда больше, чем она себе представляла. Ее внимание привлекли платья негритянок: белые, в зеленый горошек, они обнажали плечи и приоткрывали грудь. Белокожие дамы, передвигавшиеся исключительно на экипажах, напротив, одевались куда скромнее: на них были светлые юбки и застегнутые под горло блузы. Головы первых покрывали цветные платки, тогда как вторые носили украшенные цветами шляпки и защищались от солнца зонтиками. Все вокруг играло яркими красками, и нестройная какофония голосов сливалась с колокольным звоном в единый мотив.
Все вокруг было наполнено жизнью. Все вокруг – и была жизнь.
Взгляд Паулины задержался на кучке солдат, одетых в форму заморских войск Испании. От их вида у нее перехватило дыхание. Она взглянула на них так, словно нашла в них нечто родное, близкое и любимое: в каждом из них ей мерещился Сантьяго. Слова отца Мигеля вырвали ее из размышлений:
– На Кубе хватает всего – даже самого заграничного, и скучать вам тут не придется. Здесь есть театры, представления с животными, танцы и прогулочные аллеи. Убрали всю грязь и мусор, которые, разлагаясь под солнцем, когда-то привели к стольким болезням. Ныне сознание, слава Тебе, Господи, у народа поменялось. Но не всё здесь благополучие и добродетель. Вследствие четырехсотлетнего смешения рас Куба, можно сказать, унаследовала все пороки европейской культуры. А разве можно ожидать большего от общества, состоящего из африканцев, азиатов, метисов и безродных европейцев, растленных нищетой и невежеством? Все общество здесь развращено. Негры не стремятся жениться, азиатам – не на ком: их женщин здесь нет, а европейцы только и хотят, что поскорее нажиться да убраться отсюда. И все свободное время они проводят в кабаках или, помилуй их, Господи, в доме терпимости.
Пока отец Мигель рассказывал о преимуществах и изъянах города, доктор Хустино дремал; на его состояние обратила внимание даже Фрисия.
