Не пойман – не тень (страница 5)
– Доброе утро, Саша, – сдержанно отозвался профессор. Он привык, что сын редко поднимает глаза. Привык, что разговоры между ними стали формальностью, обменом банальностями под видом диалога.
– Есть планы на вечер? – бросил Александр, листая что-то на экране, скорее ради того, чтобы обозначить участие, чем из реального интереса.
– Работа, – коротко ответил профессор, пригубив кофе. – После университета встреча с коллегами. Поздно вернусь.
Виктория отставила чашку, слегка нахмурилась, потом поправила волосы.
– Я сегодня в мастерскую, потом встречаюсь с Алисой. Мы хотим съездить в «Манеж» на выставку.
– Не задерживайся, – произнёс Сергей Андреевич, не глядя на неё. Он не знал, кто такая Алиса, и не хотел спрашивать.
Ольга вошла последней – в светлом шёлковом халате, с аккуратно собранными волосами и почти незаметным макияжем, который, тем не менее, делал лицо живым. Она прошла, будто скользнув по комнате, налив себе апельсинового сока, и только потом бросила взгляд на сидящих за столом.
– Доброе утро, – произнесла она негромко, ровным тоном, не ожидая ответа.
Все откликнулись почти одновременно: вежливо, коротко, без тёплоты. Ольга села, не торопясь, медленно разломила круассан, смахнула крошки с пальцев и начала завтракать, не глядя на мужа, как будто он был частью интерьера. На мгновение их взгляды пересеклись – её глаза, тёмно-зелёные, с янтарным отливом, остались спокойными, чуть остекленелыми. Ни раздражения, ни упрёка. Только отчуждение.
За столом повисла пауза – не напряжённая, а привычная, как будто каждое утро в этом доме начиналось с тишины и механической вежливости. Несколько незначительных реплик прозвучали вполголоса: о пробках, делах, погоде. Александр сказал, что сегодня встречается с инвестором. Виктория – что у неё болит голова и, возможно, она вернётся раньше. Ольга уточнила, чтобы Сергей не забыл, что к вечеру придёт портной – примерка нового костюма. Всё звучало точно и сухо, как набор уведомлений на экране смартфона: важные по сути, но не касающиеся чувств.
Сергей Андреевич жевал не спеша, ровно и без удовольствия, словно просто выполнял часть ритуала. Он не перебивал, не уточнял, не спорил. Где-то в глубине, на стыке памяти и усталости, возникло воспоминание о том, как раньше всё было иначе. Как Виктория болтала без умолку, как Александр пытался говорить «по-взрослому», как Ольга смеялась, а он – слушал, с интересом, с живым участием. Всё это было. Было когда-то.
Эти завтраки давно стали похожи на утренние совещания: собрались, обменялись короткими репликами, разошлись. Он не мог вспомнить точно, когда исчезло живое, но теперь его тревожило другое: что будет дальше, если однажды исчезнут даже эти формальные встречи? Не пустота, а полное отсутствие повода даже изобразить семью.
Воронин отвёл взгляд, взял чашку и сделал глоток. Сила этих мыслей была неприятна – и неуместна. Он не позволял себе ностальгии. Не сейчас, не за столом, не накануне важного заседания.
В доме царил порядок. Всё шло своим чередом.
Сергей Андреевич всегда был таким, или ему только казалось? Быть может, многое из того, что он теперь называл «характером», выросло не из природы, а из принуждения. Из бесконечной череды ежедневных решений, каждое из которых в отдельности ничего не значило, но вместе сложились в то, чем он стал: человек, застывший в правильной форме. Профессор не задавался этим вопросом вслух. Ему было достаточно знать, что форма надёжна. Что она держит.
Воронин родился в небольшом подмосковном посёлке, где всё было серым – дома, улицы, лица прохожих. Отец, железнодорожный мастер, человек крепкий, молчаливый, с пальцами, вечно пахнущими машинным маслом, говорил мало, но так, что слова отскакивали, как сталь от стали. Мать, учительница биологии, была строга, точна и, пожалуй, единственным светлым элементом в той тусклой среде. Именно от неё мальчик унаследовал интерес к науке и манеру всегда выглядеть безупречно, даже когда не было смысла – чистая сорочка, выглаженные брюки, прямой пробор и ровный взгляд в глаза. Она часто повторяла: «То, как ты выглядишь, – это то, как ты относишься к жизни».
В детстве Сергей не был ни душой компании, ни тихоней. Просто держался особняком. Не потому что хотел, а потому что иначе не умел. Его ровесники дрались, смеялись, гоняли мячи по пыльным площадкам, а он сидел дома, читал, рисовал схемы, аккуратно подшивал статьи из старых журналов, найденных в школьной библиотеке. Ему нравилось, как выглядит порядок – в биологических системах, в таблицах, в структуре клеток. Всё, что можно было рассчитать, рассортировать, объяснить – вызывало у него ощущение безопасности.
Когда юноша поступил в биофак МГУ, ему казалось, что он прибыл туда, где все – такие, как он. Сосредоточенные, серьёзные, одержимые знанием. Он ошибался. Оказалось, что и среди ботаников были любимчики преподавателей, авантюристы, харизматики, притягивающие к себе внимание без малейшего усилия. Сергей не умел быть таким. Не умел шутить с лёгкостью, привлекать взгляды. Но он умел ждать и работать.
Будущий профессор взял на себя больше, чем требовалось: дополнительные часы в лаборатории, ночные дежурства, подработки ассистентом. Спал по четыре часа, ел в столовой, забывая, что съел. Он выстроил себя, как выстраивают модель: слой за слоем, отбрасывая лишнее, укрепляя главное. Не за одни сутки – за годы.
Именно тогда в молодом человеке родилось то, что впоследствии станет основой всей его жизни – ощущение, что эмоции мешают. Что слабость – это не слёзы и не испуг, а любое проявление себя, которое нельзя проконтролировать. Сергей Андреевич научился улыбаться уместно, говорить уверенно, держать паузы с точностью до секунды. Он превратил себя в того, кем восхищаются и кому завидуют. И это работало.
После защиты диссертации Воронина пригласили в научную группу при институте, где он продержался недолго – слишком амбициозный, слишком независимый, слишком опасный для тех, кто сидел на месте десятилетиями. Он быстро понял, что не впишется в их игры, и ушёл в университет – не в глушь, нет, но в зону, где можно было править в одиночку. Преподавал, публиковал статьи, постепенно строил кафедру «под себя». Не потому, что хотел власти. А потому, что иначе его бы съели.
Всё это шло параллельно с жизнью. Свадьба с Ольгой, красивой, тонкой, тогда ещё искренней девушкой, в которую он когда-то был влюблён по-настоящему. Поначалу они вместе работали, спорили, спорили красиво, с умом. Она понимала мужа. Умела остановить. Но годы сделали своё. Её потребность в близости и его потребность в контроле не совпали. Они начали отдаляться, не ругаясь, не крича – просто отходили друг от друга на шаг каждый день. Профессор уходил в работу, супруга – в детей, в стиль, в идею «хорошей жизни». В какой-то момент они просто перестали говорить.
Дети выросли. Александр стал зеркалом – холодным, расчётливым, блестящим. Тот же аналитический ум, тот же ледяной взгляд, только без следа душевного тепла. Виктория – совсем другая. Мягкая, ранимая, искренняя до боли. Она была тем, кем он сам не позволял себе быть. Иногда Сергею Андреевичу казалось, что он ею гордится, но чаще – боялся за неё. Боялся, что её распахнутость миру разобьётся о тот же лёд, с которым он сам уже научился дружить.
Воронин никогда не считал себя плохим человеком. Просто верил, что человек – существо подчинённое рациональности. Что страсть – это плохо управляемая химия. Что совесть – социальный механизм. Что любовь – всего лишь гормональная привязанность, которую можно преодолеть усилием воли. Профессор не был циником. Он был систематиком.
Сергей знал, как выстроить курс лекций, чтобы никто не заметил усталости. Как выбрать галстук под настроение аудитории. Как говорить с деканом, чтобы тот чувствовал себя значимым. Как завести интрижку со студенткой, не нарушив границ приличия, но заставив её чувствовать, будто она исключение.
Он никогда не говорил себе, что манипулирует. Просто называл это стратегией.
С годами в профессоре стало больше утончённости. Он всё реже терял терпение. Всё чаще смотрел на других как на фигуры на шахматной доске – каждый с определённым маршрутом, скоростью и зоной действия. Научился ценить детали – складки на блузке, интонации, с какой подают кофе, паузы между словами. Эти детали говорили больше, чем слова.
И вместе с этим в нём поселилась тишина. Не покой – а именно тишина. Та, которая растёт в человеке, когда ему не с кем говорить по-настоящему. Воронин мог говорить с кем угодно – уверенно, ярко, эффектно. Но говорить – и быть услышанным – это были разные вещи. И он давно не знал, хочет ли быть услышанным вообще.
Профессор не думал о себе, как о злодее. Он выполнял функции. Поддерживал порядок. Следил за собой, за кафедрой, за формой. Был профессором. Мужем. Отцом. Всё это – роли. Но внутри, под всем этим, существовал некий центр – твёрдый, холодный, молчаливый. Он не смотрел туда часто. Но знал, что там – он настоящий. Без улыбок. Без интонаций. Без оправданий.
Именно этот центр помогал ему пережить любой кризис. Когда студенты устраивали бойкот – он знал, что это временно. Когда жена перестала касаться его – он знал, что это удобно. Когда Александр начал спорить с ним на равных – он понимал, что это нормально. Когда Виктория смотрела на отца с разочарованием – он знал, что это пройдёт.
Сергей Андреевич всегда знал. И потому не боялся.
Но последнее время в нём появилось нечто новое – ощущение, что кто-то знает о нём больше, чем должен. Что кто-то смотрит прямо в этот центр. Не в образ, не в поведение, а вглубь. И смотрит не с восхищением – а с насмешкой. Как будто говорит: «Ты не уникален. Ты – просто механизм».
Профессор не знал, откуда пришло это чувство. Но оно не уходило. Ни днём, ни ночью. Даже за завтраком, среди семьи, которая давно стала чужой, он ощущал этот взгляд – неуловимый, но цепкий, как давление воздуха перед грозой.
Сергей допил кофе и поставил чашку на блюдце. Посмотрел на Александра – тот снова смотрел в телефон. Перевёл взгляд на Викторию – она ссутулилась, упёршись локтем в стол, и что-то чертила на салфетке. Окинул взглядом Ольгу – она, будто почувствовав его внимание, подняла глаза, посмотрела на него – и сразу отвела.
Супруг отвёл взгляд последним.
Дорога до университета заняла ровно столько времени, сколько Сергей Андреевич ожидал. Профессор никогда не опаздывал – не потому, что боялся нарушить график, а потому, что порядок во времени для него был таким же фундаментом, как дыхание. Он сам вёл машину: чёрный седан с матовым блеском, без излишеств, но с точным характером. Пальцы на руле лежали легко, взгляд был спокоен, движения точны. Припарковавшись на своём месте, Воронин вышел из салона с лёгким наклоном головы, поправил лацкан пальто – автоматическим, отточенным жестом. Лёгкий морозный воздух коснулся щёк, но профессор даже не замедлил шаг.
Главный корпус университета, с его усталым величием, колоннами и облупленной штукатуркой, встретил его сдержанной строгостью. Мимоходом он отметил подправленные вывески, новые светильники в вестибюле, которые кто-то, наконец, согласовал и установил. Сдержанное одобрение отразилось на лице, но ни один мускул не дрогнул – он давно научился хранить внутренние оценки при себе.
Коридоры, знакомые до последнего пятна на кафельном полу, начинали заполняться голосами. Здесь он был фигурой – не просто преподавателем, а человеком, чьё имя говорили с понижением голоса. Студенты, завидев его, инстинктивно выпрямлялись, кто-то быстро отворачивался, кто-то кивал с натянутой почтительностью. Преподаватели здоровались сдержанно, чуть напряжённо, особенно младшие – у них в голосе чувствовалась смесь уважения и страха, ведь каждый знал: профессор видит больше, чем говорит, и запоминает надолго.