Не пойман – не тень (страница 9)

Страница 9

А ещё её пальцы. Тонкие, прохладные, с почти прозрачной кожей. Как она поправляла очки, когда читала. Как водила ими по его спине, не нажимая, будто писала на коже незримые знаки. Как один раз – только один – взяла его ладонь в свою и поднесла к губам, ничего не сказав. Он тогда почувствовал себя не в безопасности – в близости, которую сам же и отвергал. А она – приняла это молча. Больше не касалась его так.

Он сказал себе, что так удобнее. Что всё под контролем.

Но сейчас он знал – лгал. Не Диане, не жене, не Ремезову. Себе.

Алла не была для него просто интрижкой. Он избегал этого слова. Оно пахло чем-то низким, торопливым, ночным, измотанным. А с ней – всё было иначе. Спокойно. Пространственно. Как будто между ними было что-то, чему не нужны были определения. Он не говорил ей «ты мне дорога», но однажды задержался у её двери дольше, чем нужно, и просто стоял, глядя на неё, не сказав ни слова. И она поняла. Ласково кивнула, провела ладонью по его руке – как по чему-то живому, чему скоро предстоит исчезнуть.

Он убеждал себя, что это – не любовь. Что в его возрасте и с его головой любовь невозможна. Что это остаточная память тела. Влечение. Привычка к тишине рядом. Но сейчас, лежа в темноте, с затаённым пульсом и стянутым горлом, он знал: он не просто потерял Аллу. Он отказался от неё. И этот отказ уже невозможно было пересмотреть.

Он вспомнил, как однажды она сказала: «Если бы ты позвал – я бы всё оставила». Он тогда усмехнулся и ответил: «Я слишком рационален, чтобы кого-то звать». А она не обиделась. Только посмотрела долго, без укора, как будто оценивая, сколько ещё времени сможет быть рядом с человеком, который всё просчитывает.

«Рационален». Именно это слово теперь отзывалось в нём болью. Рационален – значит неспособен. Неспособен на шаг, на выбор, на чувство, которое не укладывается в таблицу. Сергей Андреевич был профессором. Мужем. Отцом. Влиятельным. Желанным. Всегда знал, что сказать. Где остановиться. Кого подпустить ближе. Он умел всё – кроме одного: остаться.

Алла не просила его остаться. Но ждала. И он знал – ждала. В тот вечер, когда он поехал к Диане. Когда он даже не удосужился оправдаться. Просто проигнорировал сообщение: «Ты же придёшь? Мне сегодня не по себе». Он не ответил. Даже не прочитал до конца.

Теперь он не мог не вспоминать. Каждая мелочь всплывала с такой точностью, как будто разум, до сих пор хранивший тишину, решил открыть архив. И всё, что он прятал под словом «удобно», возвращалось. С её интонациями. С лёгким запахом на запястьях – жасмин с чем-то горьким, возможно, кожей книги, которую она всегда читала в метро. С её непокрытым плечом в тёплой квартире, когда за окнами снег.

Он никогда не говорил ей «прости». Ни за что. Даже мысленно. Но сейчас – в этой тишине, в этом бессонном, натянутом мгновении, где ночь словно замерла, не решаясь перейти в утро, – он чувствовал, как в груди поднимается нечто, от чего хочется отвернуться. Не чувство. Слово. Слово, которое раньше казалось ему слабостью, но теперь жгло, как исповедь.

Прости.

Он не произнёс его. Он не умел. Но это слово звучало в нём, глухо, медленно, будто шаги в мраморном коридоре. С каждым эхом боль становилась яснее.

Профессор знал, что это не покаяние. И не утрата. Это – признание. Признание того, что, потеряв Аллу, он лишился не только женщины, которая его ждала, но и последней ниточки, связывавшей его с возможностью быть человеком, а не ролью.

Он закрыл глаза. Но сна не было. Была только тьма – плотная, как ткань, которой накрывают гроб. И в этой тьме было лицо. Не Аллы – своё. Такое, каким он себя больше не хотел видеть.

Он не заметил, когда именно уснул. Сон не накрыл его резко – он медленно вытек из напряжённой тишины, будто тьма в комнате просто сменила облик и впустила в себя другое измерение, где страх и вина имели форму и вес. Сергей Андреевич оказался внутри чужого пространства, знакомого до боли – и одновременно искажённого, как будто реальность кто-то чуть сместил в сторону.

Это была её спальня.

Воронин сразу узнал приглушённый свет ночника, стоящего на прикроватной тумбе, тот самый, с фарфоровым основанием в виде раскрытого цветка. На полу лежал плед, соскользнувший, вероятно, с кресла. На подоконнике – книга, раскрытая и перевёрнутая вниз, чтобы не потерять страницу. Воздух был плотный, будто пропитан тревогой, в нём висело ожидание, невидимое и цепкое.

Алла лежала в постели. Светло-серая ночная рубашка сползла с плеча, обнажив ключицу, на которую падала золотистая тень от лампы. Одеяло прикрывало её до пояса, рука покоилась на подушке, ладонью вверх. Не спала – глаза были открыты, взгляд метался в потолке, не находя опоры. В ней жили мысли. Он чувствовал – они касались его. Улавливал, как в сознании всплывают образы, складываются фразы, которые не будут произнесены, но звучат внутри.

"Ты же придёшь. Обещал же. Хоть на час. Хоть просто быть рядом."

Сергей хотел ответить. Хотел сказать, что слышит. Что уже здесь. Но не мог. Внутри сна он был только взглядом – безголосым, бесплотным, неспособным вмешаться. Обречённый наблюдатель. И это было невыносимо, потому что он знал: Алла ждёт именно его.

Женщина медленно поднялась, будто нащупывая внутри себя устойчивость. Села на кровати, коснулась лица, потом взглянула на телефон. Экран мигнул – он увидел своё имя. Несколько непрочитанных сообщений. Она не писала новых – просто смотрела, и в этом взгляде было столько боли, что даже сновидение дрогнуло. Затем поднялась, дошла до двери, не включая верхнего света, ненадолго замерла, опираясь на косяк, и так же тихо вернулась. Села на край кровати, не поднимая глаз, будто не позволяла отчаянию прорваться наружу.

Тень появилась без звука.

Свет ночника будто потускнел, пространство задохнулось. Он не слышал шагов – только увидел, как в дверном проёме возник силуэт. Не вошёл – именно возник. Густой, тёмный, как сгущение воздуха. Женщина замерла. Почувствовала – задолго до того, как обернулась.

Повернув голову, она не закричала. Только зрачки расширились. Медленно поднялась, попятилась, обхватив плечи руками, будто её пробрало до костей. Взгляд оставался прикован к фигуре, приближающейся к ней. В ней было нечто тревожно знакомое. Лицо оставалось расплывчатым – сон отказывался придавать чертам определённость.

Алла шевельнула губами, но слов не было. Голос не рождался. Сергей пытался закричать – мысленно, хотя бы внутри – но безуспешно. Всё было подчинено тишине.

Существо приближалось. Внутри – не ярость, а тяжёлое, животное давление. Он чувствовал, как сжимается воздух, как сновидение утрачивает форму, превращаясь в вязкую тяжесть. Женщина отступила к изголовью, рукой нащупала край тумбы, но не нашла в себе решимости схватить что-то. И в тот миг, когда ожидание достигло предела, когда ей следовало закричать, – наступила абсолютная тишина.

Всё исчезло. Комната сорвалась. Свет вспыхнул и потух. Последним он запомнил её лицо – не исказившееся ужасом, но отражавшее боль. А потом – темнота.

Проснулся с резким вдохом. Воздух рвался в лёгкие, как после всплытия из-под воды. Сердце билось в груди с неумолимой силой, ладони мокрые, виски стучали. Он сел. Опёрся локтями на колени, сгорбившись, стараясь отдышаться. Комната была тёмной, только голубоватое свечение электронных часов напоминало о возвращении в реальность.

Но эта реальность казалась ненастоящей.

Внутри всё сопротивлялось простому объяснению: "Это всего лишь сон". Он понимал – да, это был сон. Но не обычный, не игра подсознания. Там было нечто иное. Он видел слишком ясно. Чувствовал так, как не чувствуют во сне.

И самое страшное – ощущение, что он там присутствовал. Не как убийца. Не как свидетель. А как часть этой сцены. Как та тень, что должна была войти – но не осмелилась. И потому пришла другая. Та, что давно жила внутри и лишь ждала часа проявиться.

Снег не шёл, но воздух был пронизан промозглой влажностью, будто зима стояла в нерешительности, на грани срыва. Дул тонкий, пронизывающий ветер, от которого даже деревья казались скованными, притихшими, будто склонёнными в покорности перед тем, что происходило. Небо затянуто серым свинцом – равномерным, глухим, не дающим ни света, ни тени, ни перспективы. Всё пространство казалось вырезанным из бумаги, плоским, без времени.

Воронин стоял у кованых ворот старого кладбища, пропитанного веками московской влаги, с плитами, просевшими в землю, и глухими аллеями, где каменные кресты чернели, как фигуры ушедшей пьесы. Он прибыл первым— так получилось, хотя не стремился. Чёрный шерстяной плащ был застёгнут до самого ворота, тёмные перчатки скрывали руки, в которых ничего не дрожало, и только глаза выдавали напряжение: не тревогу, не горе – пустоту, вычищенную до предела, как стерильный кабинет после операции.

Он сам не знал, зачем приехал так рано. Наверное, чтобы не столкнуться ни с кем до времени, чтобы дать себе возможность присмотреться к пространству, к себе, к самой идее смерти. Алла, или то, что осталось от неё, уже находилась на территории кладбища – закрытый гроб стоял в центральном зале ритуального комплекса, окружённый венками, аккуратно расставленными вдоль стен. Было известно, что крышку не откроют. Не из-за формальности или суеверий. По словам Ремезова, от тела остались лишь фрагменты.

Машины стали подъезжать одна за другой – сдержанные, чёрные, без надменности. Выходили люди – знакомые лица, те, кого профессор привык видеть в академических залах, в коридорах университета, в кулуарах конференций. Все выглядели одинаково: в чёрном, сжатые, выправленные, с отработанной мимикой сдержанной скорби. Кто-то кивал Воронину издалека, кто-то подходил, сжимал руку, говорил тихо и сухо: «Какой ужас», «Так неожиданно», «Она была хорошим человеком». Фразы повторялись, как заранее отрепетированные, и каждый понимал, что это часть ритуала, не более.

Сергей Андреевич отвечал сдержанно. Улыбался едва заметно – не из вежливости, а потому что не знал, как иначе фиксировать лицо. Внутри всё было собранным, напряжённым, словно мышцы держали вес невидимой конструкции, которая не имела права рухнуть сейчас, в этом месте.

Он почувствовал, как напряжение усилилось, когда заметил Игоря Павловича. Тот шёл медленно, чуть согнувшись, без пальто – в классическом чёрном костюме, который висел мешковато, будто тело похудело за одну ночь. Лицо серое, как пепел, губы сжаты, глаза – налитые усталостью, воспалённые, в уголках застряли следы бессонных слёз. Ремезов не смотрел по сторонам, не приветствовал никого – просто двигался вперёд, как идёт человек, уже не уверенный, что вокруг него существует что-либо кроме внутренней пустоты.

Профессор не подошёл. Не сразу. Остановился в стороне, наблюдая, как Игоря обступают коллеги, как кто-то кладёт руку на его плечо, произносит что-то короткое, сдержанное. Но вдовец почти не слышал. Не кивал. Не отвечал. Смотрел прямо вперёд, в точку между венками, где скоро должен был появиться гроб.

Ветер усилился. Ветви старых деревьев над оградой зловеще зашуршали, скрипнули металлические петли у каплицы. Холод пробирался под ткань одежды, но никто не двигался, никто не пытался укрыться. Молчание вокруг становилось плотнее, как будто само пространство готовилось к неизбежному действию. Всё выглядело безмолвно напряжённым – как сцена перед падением занавеса, когда актёры ещё не вышли, но зрители уже затаили дыхание.

Сергей взглянул на часы. Церемония должна была начаться с минуты на минуту. Он не чувствовал волнения. Не чувствовал даже печали. Только тяжесть, словно время стало гуще. Как будто сам воздух теперь состоял из частиц чужой боли. И эта боль, не его собственная, всё равно проникала в грудную клетку, вызывала отголосок – не страдания, а пустоты, из которой не вырваться никакими словами.

Он знал, что не должен был быть здесь. Никто бы не осудил, если бы остался дома. Их с Аллой связь была незримой для окружающих, не признанной, не сформулированной. Для остальных он был коллегой, одним из многих. Но он пришёл. И в этом жесте не было показного благородства. Было что-то другое – попытка остаться в границах человеческого. Попытка удержаться от провала в ту часть себя, где чувство заменяется функцией.