Точка после нельзя (страница 17)

Страница 17

Когда они подошли к хлебу, Данила потянулся за батоном и, не рассчитав движения, задел её локоть – не сильно, но достаточно, чтобы почувствовать, как она вздрогнула. Он ничего не сказал, не извинился, только бросил на неё короткий взгляд, в котором мелькнула тень чего—то неуверенного, и тут же отвернулся, будто хотел, чтобы этот момент исчез сам по себе.

На кассе он стоял немного в стороне, не рядом, как раньше. Не забирал у неё кошелёк, не спрашивал, хватит ли денег. Даже не глянул, сколько вышло.

По дороге домой Данила нёс пакет молча, не отдавая его ей, не спрашивая, удобно ли – просто держал одной рукой и шёл вперёд, будто это расстояние между ними нужно было заполнить хоть чем—то, пусть даже физическим грузом; он не предложил ей ни бутылку, ни мелочь из пакета, и в его ровном шаге, в напряжённой спине чувствовалось то усилие, с которым он пытался удержать своё достоинство, не растеряв его там, где недавно отпустил её руку.

Она чувствовала, как между ними нарастает что—то невидимое. Как будто тонкий слой стекла встал. Не толсто, не навсегда. Но отчётливо. И чем дольше они молчали, тем прочнее это стекло становилось.

Когда они вернулись, Данила молча поставил пакет у стола и, не раздеваясь, прошёл в комнату, словно не заметил, что они дома. Он не снял ни куртку, ни кроссовки, просто опустился на кровать и лёг на бок, отвернувшись к стене, не произнеся ни слова – как будто в нём что—то отключилось и теперь он просто ждал, пока всё само пройдёт.

Мила разложила продукты по местам, не торопясь, с той машинальной сосредоточенностью, с какой выполняют привычные действия в моменты, когда внутри глухо гудит пустота; она убрала хлеб в хлебницу, кефир поставила на дверцу холодильника, пересыпала макароны в стеклянную банку на полке – всё это делалось словно на автопилоте, будто каждое простое движение могло хоть немного стереть то, что только что случилось, вернуть нейтральность, очистить воздух от невидимого напряжения.

Когда она закончила раскладывать продукты, то направилась в комнату и, немного замедлив шаг, остановилась в дверях. Данила всё ещё лежал, не шевелясь, лицом к стене, и, не оборачиваясь, вдруг произнёс:

– Я всё понял.

Голос был тихий. Не злой. Но с какой—то тяжестью.

– Что ты понял?

– Что я для тебя только дома. Только пока никто не видит.

Мила подошла к кровати, медленно опустилась рядом, словно боялась спугнуть тишину, и, собравшись с духом, осторожно положила руку ему на плечо, надеясь, что этим прикосновением сможет хоть немного приблизиться к тому, что отдалилось.

– Ты не прав.

Он не ответил.

– Я боюсь, Даня. Не тебя. Людей. Не все примут то, что между нами. И мне страшно. Что скажут. Что сделают. Что… навредят тебе. Мне. Нам.

Он обернулся. Глаза были сухими. Но в них было то, что она не видела раньше – не обида, не каприз, не недоумение. А взрослая, тихая, неяркая боль.

– Тогда, может, не надо быть?

– Что не надо?

– Между нами. Если нельзя нигде.

Мила почувствовала, как в горле встал ком. Она хотела сказать, что всё можно. Что просто нужно время. Терпение. Но знала – он не поверит.

Потому что для него всё уже произошло, он чувствовал это как свершившийся факт, а для неё всё ещё оставалось под вопросом – хрупким, колеблющимся, сдержанным, будто зажатым между страхом и попыткой найти правильные слова.

Вечер опустился тихо, как плед на плечи – незаметно, но ощутимо. Свет за окном потускнел, как будто день не закончился, а просто ушёл на цыпочках. В квартире было тепло, но неуютно: лампа мигала, Данила молчал, а Мила перебирала пальцами старую газетную вырезку, не помня, зачем достала. Когда в дверь позвонили, она вздрогнула.

Данила уже поднялся, но Мила остановила его – жестом, коротко. Сама подошла к двери, посмотрела в глазок. Саша. Стоял с пакетом, как когда—то, когда приходил «просто проведать».

Она не сразу открыла. Не из страха. Из чего—то другого – из желания, чтобы всё это осталось снаружи. Но дверь открылась сама собой, как будто знала, что тянуть нельзя.

– Привет, – сказал он спокойно. – Надеюсь, не поздно.

В руках он держал серый пакет из ближайшего магазина, будто специально выбрал самый будничный, чтобы не привлекать внимания. Выглядел уставшим, с немного осунувшимся лицом и щетиной, которую, казалось, не трогал пару дней.

На нём была всё та же куртка, та самая, которую она гладила в прошлом году, когда они ещё пытались быть вместе. Саша шагнул внутрь уверенно, не спрашивая разрешения, и молча поставил пакет на табурет у входа, словно оставлял там не еду, а что—то, что давно должен был вернуть.

– Ничего особенного. Просто купил по пути. Думал, может, пригодится.

Она кивнула. Слов было мало. Данила вышел из комнаты, как будто почувствовал, что пришёл кто—то «другой». Встал в дверях кухни. Саша заметил его сразу. Не то чтобы напрягся – но изменился в лице. Медленно, как меняется погода: без звуков, но ощутимо.

– Здравствуй, Данила, – сказал он, ровно.

– Привет, – ответил тот, не подходя ближе.

Мила чувствовала, как между ними повисает что—то невидимое. Не угроза. Ощущение, будто из разных миров что—то слепили в одной комнате. Саша прошёл за ней на кухню, сел. Данила сел рядом, ближе, чем обычно. Положил руку ей на колено, не глядя на неё. Мила не отдёрнулась. Не хотела делать резких движений.

Саша достал мандарины. Разложил по столу, медленно, будто специально, чтобы занять руки.

– Я давно не заглядывал. Всё как—то… не складывалось. А потом подумал – а что, собственно, мешает?

– Ничего, – сказала Мила, наливая чай.

Он смотрел на неё не прямо, но с вниманием, в котором не было ни давления, ни ожидания, только спокойное, чуть болезненное узнавание. В его взгляде отражалась та самая сосредоточенность, с которой люди смотрят на что—то знакомое, но уже изменившееся – как будто чувствовал, что видит больше, чем ему хотели показать, но не задавал ни одного вопроса.

– Как ты?

– Нормально.

– Это ответ или попытка не начинать?

Она хотела улыбнуться. Не получилось.

– Не знаю.

Саша посмотрел на Данилу, потом на руку Милы, и снова перевёл взгляд на неё. Он ничего не сказал, только чуть замедлил движение, как будто что—то про себя отметил, но вслух не произнёс. В этой паузе не было ни намёка, ни попытки выяснить – только молчаливое принятие того, что происходит. Мила ощутила, как воздух в комнате словно на миг остановился. Она ничего не сказала. Ни она, ни он не произнесли ничего лишнего. В этой тишине было достаточно.

Он кивнул. Долго смотрел в чай, потом на стену.

– Я не пришёл ссориться. Или выяснять. Просто… ты исчезла. А я всё ждал, что напишешь. Хоть слово. Хоть «оставь меня в покое».

– Я не знала, что писать.

– Тогда понятно.

Он умолк, и в комнате повисла тишина, наполненная чем—то невысказанным. Данила тоже молчал, не проронив ни слова, только сидел рядом, неподвижно, с той настороженной сосредоточенностью, которая у него возникала, когда он чувствовал, что в воздухе происходит что—то важное. Его рука всё ещё лежала на её ноге – не требовательно, не настойчиво, а как будто это было его единственное якорное касание к тому, что оставалось между ними. Мила ощущала его дыхание – ровное, медленное, но будто наполненное какой—то внутренней тяжестью, которую он не умел ни описать, ни сбросить.

Саша встал.

– Мне пора. Не хочу быть лишним.

– Ты не лишний, – сказала Мила, не вставая.

– Лишним становится не тот, кто хочет, а тот, кого уже не ждут.

Она хотела что—то сказать, попытаться опровергнуть его слова, объяснить, что всё иначе, но нужные фразы не пришли. Только тяжесть в груди и ощущение, что любое слово будет запоздалым. Саша повернулся и вышел – не громко, без театральности, просто тихо закрыл за собой дверь, и в этой тишине шаги прозвучали куда громче, чем если бы он что—то крикнул напоследок.

Данила поднялся, не говоря ни слова, медленно подошёл к окну и несколько минут стоял, глядя куда—то вглубь двора, как будто хотел понять, что именно уходит вместе с этим вечером. Потом вернулся, снова сел рядом, не проронив ни звука, но всё в его жестах говорило о том, что внутри у него движется что—то большое и тяжёлое. Мила осталась на месте, с кружкой в руках, которую сжала так крепко, что не сразу заметила, как пальцы побелели от напряжения.

– Ты была с ним раньше?

– Да.

– Ты его любила?

– Наверное. По—другому.

– А он знает?

– Догадывается.

– А теперь?

Она внимательно посмотрела на него: лицо у Данилы оставалось спокойным, с той мягкой, почти детской открытостью, которую она в нём так хорошо знала, но глаза, в отличие от всего остального, были настороженными и по—взрослому серьёзными – в них уже не было наивности, только ожидание и понимание.

– Теперь ты рядом, Даня.

Он кивнул.

– А если он вернётся?

– Я не знаю.

Он не обиделся – лишь слегка склонил голову, словно принял её ответ без сопротивления, но с тем тихим напряжением, которое остаётся внутри. Мила протянула руку, накрыла его ладонь своей, крепко, уверенно, не для утешения, а для того, чтобы он почувствовал: она рядом, по—настоящему, без слов и объяснений, просто здесь – с ним.

А в голове звенело всё то, что Саша не сказал. То, что он понял без слов.

Когда квартира снова осталась без постороннего взгляда, без чужих шагов и голоса, Данила не пошёл ни к окну, ни к столу. Он стоял в дверях кухни, глядя на ту самую кружку, из которой пил Саша. На той всё ещё оставался след – отпечаток от губ или просто тень, которую Мила не успела стереть.

Он смотрел на неё – не на кружку, на Милу – как будто что—то в нём решилось. Долго собирался. Не словами. Глазами. Плечами. Манерой, с которой он молчал слишком плотно.

– Ты с ним была другой, – сказал он наконец. Голос был ровный, но в нём что—то натягивалось. Как тонкая леска. Пока не лопнула.

Мила не поняла сразу, о чём он. О взгляде? О голосе? О том, как она двигалась, когда Саша вошёл?

– Я была вежливой, – попыталась объяснить.

– Не только, – покачал он головой. – Ты ему улыбалась. Меня не замечала.

– Я волновалась, Даня. Не за него. За тебя. За нас. Мне было страшно, что он что—то поймёт.

Он подошёл ближе. Сел напротив. Руки сжал в кулаки на коленях.

– А если бы понял – что? Ты бы ушла?

Мила замерла. Слова собирались внутри с трудом, как вода в глиняной ладони – просачивались сквозь пальцы.

– Я не хочу говорить о "если", – произнесла она. – Я здесь. С тобой. Это не меняется.

Он вскинул взгляд.

– Тогда почему мне кажется, что ты в любой момент можешь уйти?

– Потому что тебе страшно, – прошептала она. – Не потому, что я…

– Мне не просто страшно, – перебил он. – Я внутри всё время держусь, чтобы не сказать. Чтобы не спросить. Я боюсь, что, если открою рот – ты исчезнешь. Что всё это… всё, что у нас, – ты только пока я молчу. А если я скажу, что мне больно – ты отойдёшь. Посмотришь, как сегодня, когда он пришёл. Как будто всё встало на паузу, и я стал лишним.

Его голос стал громче. Не крик – но срывающийся, как шаг на лестнице, когда оступился, но не упал.

– Я не могу, Мила! Я не могу больше не знать. Я не могу жить, будто ты меня терпишь. Что я для тебя – временное. Что я – пока никто не видит!

Он вскочил. Стул отъехал, скрипнув. Он сделал шаг, потом ещё. Пошёл в комнату, но тут же вернулся. Как будто замкнул круг. Остановился. Дышал часто. Грудь ходила вверх—вниз, как у человека, который только что пробежал, хотя он стоял на месте.

– Я чувствую, что теряю тебя. Я всё чувствую, Мила. Всё. Даже когда ты молчишь. Даже когда гладишь – и я знаю, что ты сейчас не со мной. Я чувствую это!

Он заплакал. Сначала тихо. Потом громче. Слёзы не капали – текли. Щёки покраснели, нос заложило, губы дрожали. Он опустился на колени, уткнулся лбом ей в колени.

– Не бросай меня, пожалуйста. Я не смогу. Я не знаю, как жить, если ты уйдёшь. Я не выдержу, Мила. Я не выдержу.