Сны про не вспомнить (страница 6)
Гости начали переминаться. Кто—то поднялся со скрипом стула, кто—то – со вздохом. Ни криков, ни споров. Реакция была такой, будто пациенту объявили, что операция начнётся прямо сейчас: не потому, что стало хуже, а потому, что стало ясно, как все будет.
Анненков остался стоять в центре зала. Спокойный, прямой, с руками, сцепленными за спиной. Он не смотрел на гостей, он слушал молчание пространства. И в этой тишине было больше, чем в любом протоколе. Дом уже начал с ним свой разговор – не голосом, а дыханием стен, памятью вещей, трещинами в лаке. В диалоге участвовало и нечто чужое, оставшееся здесь после гибели – безликое, невидимое, живущее собственной тенью.
Следователь ждал, пока гул окончательно рассеется, а воздух успокоится, как занавес, ещё колеблющийся после порыва ветра, который уже ушёл. Он позволял этой остаточной тишине завершить свою роль до конца. Допросы начинались не с вопросов – а с взгляда, с выверенной паузы, с того самого молчания, в котором человек вдруг осознавал себя полностью видимым: без иллюзий и защиты, до самых уязвимых глубин.
Профессор подошёл без лишних движений. Его походка, положение рук и поднятый подбородок ясно говорили: трагедия произошла, но у него есть достоинство. Вениамин Степанович не выставлял защиты, однако сохранял внутренний контроль. Его сдержанность не была бронёй – скорее, сознательным управлением каждым жестом и выражением. Рикошетников был точен, как медицинский инструмент, предназначенный не для боли, а для правды. Или, по крайней мере, для её убедительной имитации.
– Благодарю, что согласились поговорить, – сказал Анненков, указывая на свободное кресло.
– Разумеется, – голос профессора прозвучал низко и ровно, отточенный десятилетиями лекций. – Я в полном распоряжении следствия.
Они сели друг напротив друга. Между ними находился стол с блокнотом и ручкой – минимум для соблюдения процедуры. Протокол должен был вестись отдельно, но Анненков понимал: важное происходило не на бумаге. Оно рождалось в паузах, колебаниях взгляда, в тех нюансах, что никогда не попадают в отчёты. Сейчас речь шла не о документах, а о тенях смысла, живущих между словами.
Анненков не стал задавать вопросов сразу. Он внимательно наблюдал, как профессор держит осанку – ровно, уверенно, без демонстративности; как кладёт руки на подлокотники – спокойно, ладонями вниз, слегка напряжённо; как смотрит прямо, не отводя взгляд, но и не подавляя им, словно привык контролировать каждую мелочь.
– Скажите, Вениамин Степанович… – начал он с лёгкой заминкой, не от нерешительности, а чтобы позволить собеседнику вмешаться, но профессор терпеливо дождался продолжения. – Софья в последнее время вела себя необычно? Что—то её тревожило?
– Софья… – профессор произнёс имя осторожно, словно прикасаясь к щеке покойной. – Она была талантлива, очень чувствительна и наблюдательна. И молчалива, особенно в последние недели. Не могу сказать, что это выглядело подозрительно. Возможно, усталость, давление. Мы много работали.
Он говорил спокойно, не моргая и не отводя глаз, как человек, у которого заранее продумана каждая фраза. Вениамин не казался лжецом; скорее человеком, который тщательно выбирает, какую грань правды показать и как именно её подать.
– Вы были близки? – уточнил Анненков. Вопрос прозвучал просто, но имел скрытое острие.
Профессор медленно кивнул:
– Она была мне… не скажу «дочерью». Это неправда. Но она была дочерью моего друга, Николая Волкова. Мы прошли с ним многое. И когда Софья оказалась в Москве, я чувствовал за неё ответственность.
Он сделал паузу и добавил чуть тише:
– Может быть, даже большую, чем следовало.
Анненков зафиксировал это признание не в блокноте, а в памяти. Оно было не прямым, но достаточным. Он не стал уточнять, что означало «больше, чем следовало». Если профессор и допустил слабость, он не отдаст её просто так.
– Когда это случилось, – Анненков сменил темп, – вы находились… где?
Вениамин не отвёл взгляда.
– Стоял в углу, рядом с камином, беседовал с академиком Анисимовым. Он поздравлял, вспоминал былые годы. Было шумно. Я услышал, как на сцене началось какое—то движение. Повернулся и увидел, что она уже падает.
– Сколько прошло времени между этими моментами?
– Доли секунды. Всё произошло слишком быстро. Сначала даже подумал, что это часть выступления.
Его голос не дрожал, не срывался. Ни одного лишнего слова, ни одного сбившегося дыхания. Всё было идеально. Так ведут себя люди, привыкшие к подиумам, интервью и научным советам.
Анненков слушал не только ушами. Он чувствовал пальцами, глазами, кожей. Вениамин был слишком точен. Такая безупречность в подобных ситуациях тревожнее любого сбоя.
– Вы сразу подошли?
– Нет, сначала я замер. Думаю, как и все. Потом уже подошёл. Не один, конечно – многие бросились. Но она уже лежала.
– Вы не касались её?
– Нет. Когда я оказался рядом, её уже осматривал врач. Я просто стоял рядом. Не помню, говорил ли что—то. Всё было… слишком быстро.
Анненков кивнул. Всё правильно. Логично. Стерильно.
– Вы знали о её проблемах со здоровьем?
– Нет. Она никогда не жаловалась.
Он слегка подался вперёд, подчёркивая значимость следующего вопроса:
– Она сказала: «Это он сделал». Вы слышали это?
Профессор медленно выдохнул. Эта пауза впервые не выглядела продуманной заранее; в ней скользнуло нечто личное.
– Да, я услышал. Но не знаю, что именно она имела в виду. Эти слова могли относиться к кому угодно. Может, она вообще никого конкретно не имела в виду. Я не увидел, куда именно был направлен её взгляд.
Анненков слегка склонил голову:
– Вы не почувствовали, что это обращено к вам?
– Честно говоря, – ответил Вениамин, – не знаю. Всё произошло слишком быстро. Возможно, вы бы услышали в этом больше, чем я. А возможно, это просто совпадение.
Голос профессора оставался ровным, но взгляд на мгновение померк. Анненков зафиксировал этот едва заметный сбой, как след на влажном стекле. Он не стал давить, ощущая, что за гладкой поверхностью фраз скрыта глубина, которая пока не готова проявиться. Но когда проявится, второго шанса задать вопрос уже не будет.
– Всё, что вы скажете, может быть важно. Даже то, что кажется случайным, – произнёс он мягко, доверительно.
– Я понимаю, – кивнул профессор. – Если вспомню что—то важное – обязательно скажу.
Следователь смотрел на него ещё несколько секунд, изучая, как соперника в игре. Затем едва заметно кивнул – не из вежливости, а словно подводя внутренний итог, холодно и точно ставя точку в личном расчёте:
– Хорошо. Спасибо. Пока достаточно.
Профессор поднялся со стула плавно и размеренно, как он обычно завершал лекцию в идеально рассчитанный момент. В дверях он слегка замедлил шаг – единственный жест, выдавший в нём нечто большее.
Анненков мысленно зафиксировал это и сделал пометку: «Ровен. Чрезмерно. Проверить слова – Анисимов».
Павла подвели к столу без принуждения, однако каждый его шаг казался напряжённым, будто тело двигалось не по воле, а по инерции. Он сел, опустив плечи чуть ниже, чем положено для уверенности, но выше, чем у человека, готового сломаться. Как будто сам не мог решить, кем должен быть сейчас – свидетелем, сыном или кем—то совсем другим.
Анненков не торопился начинать разговор. Он умел ждать, особенно таких, как Павел. Те, кто приходят с уже выстроенной внутренней версией событий, часто рушатся сами от напряжения – без внешнего давления. Надо было лишь позволить ему созреть.
Молодой человек сидел неловко, с чуть выгнутой спиной, не зная, куда деть руки. Он то сжимал пальцы в кулаки, то распрямлял их и снова сцеплял, словно в них всё ещё жила команда к действию, отменить которую разум забыл. Лицо бледное, с острыми тенями под глазами. Такие лица всегда выглядят незавершёнными, будто портрет, написанный за один вечер.
Анненков отметил, как Павел избегал взгляда – не демонстративно, а подобно животному, которое не хочет нападать, но и не доверяет. Глаза его метались: от ручки следователя к краю стола, от пальцев к полу, к блику света на потолке – лишь бы не встретиться взглядом.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Анненков ровно, без нажима.
– Нормально, – ответил Павел, глядя в сторону. Голос звучал глуше, чем можно было ожидать от взрослого мужчины.
– Я знаю, что это нелегко. И понимаю, что у тебя, вероятно, были особые отношения с Софьей.
– Мы работали вместе. Она жила в доме. У нас были… – Павел запнулся, – нормальные отношения.
– Нормальные – это какие?
Он пожал плечами, будто сбрасывая тяжесть:
– Она делала свою работу, я – свою.
– Но ты видел её чаще остальных?
Павел замялся. Пальцы вновь нервно сцепились.
– Возможно. Мы работали в одном институте, у отца. Делили не только стены, но и маршруты – от кухни до кабинета, от лаборатории до веранды. Невозможно было не пересекаться.
– Ты знал, что ей нездоровилось?
– Нет. Никто не знал. Она выглядела нормально.
Голос Павла стал суше, движения резче. Он хотел перейти к обороне, но не понимал, от чего защищаться.
– Ты был в зале, когда это произошло?
– Да. Я стоял у окна.
– Что ты подумал, услышав её слова?
Павел замер, будто Анненков выстрелил, а звук он не услышал – только ощутил удар.
– Я… Я не понял, о чём она. Никто не понял. Она просто сказала и упала.
– Она смотрела в твою сторону?
– Не знаю. Может быть. Но думаю – не в мою.
Фраза звучала как попытка убедить, но не убедила даже воздух между ними. Анненков не стал реагировать. Просто отметил.
– Что ты почувствовал в тот момент?
– Испугался. Все испугались. Это было ужасно.
– До этого… она с кем—то говорила?
– Не знаю. Я не следил.
– Ты говорил с ней?
– Я?.. – Павел переспросил, будто его обвинили в чём—то. – Нет. То есть да, раньше говорили. Но не тогда.
Он начал путаться. Слова цеплялись друг за друга, как мокрые нитки. Это была не ложь, а растерянность. Или слишком явное стремление выглядеть обычным.
Анненков не перебивал. В его молчании было больше давления, чем в любых словах. Павел чувствовал это. Он отвёл взгляд, резко вдохнул – как перед прыжком, хотя прыгать было некуда.
– Мы просто работали вместе, и всё. И всё, – повторил он, словно ставя точку не в объяснении, а в себе.
Анненков ничего не ответил. Он записал: «Путается. Ответы неопределённые. Нервничает. Голос то глухой, то срывается. Избегает взгляда. Не врёт – боится или защищается».
Следователь откинулся в кресле, как бы давая молодому человеку немного воздуха. Павел впервые посмотрел ему в глаза – коротко, но этот взгляд был похож на безмолвный крик.
Анненков добавил к записи ещё одну строчку, как диагноз:
«Нужна отдельная беседа. Наедине. Без протокола. Он знает больше, чем говорит. Возможно, больше, чем сам готов признать».
Оксана вошла тихо, почти незаметно, будто боялась нарушить воздух своим присутствием. Села напротив, не спрашивая разрешения, но это было не пренебрежение – скорее, усталость, слишком давняя, чтобы ждать подтверждения. На ней был строгий тёмный костюм с накрахмаленной блузой и узким ремешком с серебряной пряжкой. Из украшений – только тонкий браслет и едва заметные серьги—гвоздики. Всё в её облике подчёркивало сдержанность и нежелание привлекать внимание – даже ткань поглощала свет, не отражая его.
Руки сжались на коленях с едва заметным напряжением, как у человека, сдерживающего фразу, которую нельзя произносить. Она не прятала глаза, но и не смотрела прямо, глядя куда—то чуть в сторону, словно искала отражение, невидимое другим.
Анненков не делал лишних движений. Он чувствовал: перед ним не свидетель – человек, живущий на границе между виной и правом молчать.