Сны про не вспомнить (страница 7)

Страница 7

– Благодарю, что согласились, – сказал он спокойно и ровно. В его голосе было редкое качество, заставляющее прислушиваться даже стены.

Оксана механически кивнула. Между ними повисла пауза, лёгкая и тонкая, как занавес.

– Скажите, – начал он мягко, – вы были рядом с Софьей в тот вечер?

– Нет, – ответила она сразу, будто заранее ждала именно этого вопроса. – Я сидела на другом конце стола.

Её голос дрогнул едва заметно – но достаточно, чтобы опытное ухо уловило тревогу.

– Вы общались в тот день?

– Утром. В коридоре. Она спросила, знает ли Родион Михайлович о приёме. Я сказала, что скорее всего да. Она… – Оксана замолчала, прикусив губу. – Она улыбнулась. Сказала, что это неудивительно.

– Почему неудивительно?

– Не объяснила. – Она быстро добавила: – Я не стала спрашивать.

Анненков наблюдал внимательно: морщинки возле глаз, напряжённость скул, неестественная плавность движений. Всё это выдавало не воспоминание, а скорее попытку фильтрации информации.

– Как вы оцениваете её отношения с Родионом Михайловичем?

– Никак, – Оксана сглотнула, и этот звук впервые исходил не от слов, а от тела. – Он старик, она девушка. Почти не говорили друг с другом. Но между ними что—то было. Напряжение. Как ток между проводами – вроде бы не касаются, но пальцы чувствуют.

– А с кем ей было легче?

Пауза стала чуть длиннее. Оксана взглянула в сторону, будто искала ответ в тени на полу.

– Не знаю. Может, с профессором. Он относился к ней уважительно, почти бережно. Но это была не та бережность, которую проявляют наставники. Скорее та, что возникает у мужчины, боящегося потерять не сотрудницу, а человека, ставшего слишком важным. Иногда в его глазах была не наука – беспокойство. И ещё что—то. Похожее на нежность, которую тщательно скрывают. Особенно в доме, где стены видят слишком много.

– А Павел?

– Павел… – повторила она, и в её голосе прозвучала скрытая боль. Возможно, о нём, возможно – о себе. – Он был сложный. Очень закрытый. Кажется, слишком долго жил наедине с чувствами. Думаю, он был влюблён – безнадёжно, по—настоящему. Так влюбляются те, кто привык с детства прятать главное. И Софья знала. Может, не всё, но достаточно, чтобы быть осторожной. Она стала тише, начала иначе смотреться в зеркала. Проводила больше времени там, где его не было, словно искала в этих пустых комнатах облегчения.

Анненков отметил, как её интонация стала более напряжённой, а паузы – точнее. Она говорила не столько воспоминаниями, сколько страхом быть услышанной.

– Вам кажется, она чего—то боялась?

Оксана вздохнула, будто собиралась сказать лишнее:

– Иногда – да. Но не того, что было снаружи. Скорее – того, что уже произошло. Или вот—вот произойдёт. Она выглядела как человек, который уже споткнулся, но ещё не упал.

– Что—то конкретное?

– Не знаю, – ответила она быстро. – Просто чувствовала. Мы женщины – мы иногда чувствуем раньше, чем понимаем.

– Что вы чувствовали в день её смерти?

– Тревогу. Не сразу, где—то во второй половине дня. Воздух будто стал плотнее, тяжелее, как перед грозой. И пустота… Знаете, словно кто—то вытянул из дома все звуки. Как в музее: тихо настолько, что каждое движение кажется лишним.

– Вы говорили об этом кому—нибудь?

– Нет. Кто бы стал слушать?

Она впервые посмотрела прямо в глаза. Во взгляде было всё сразу: усталость, решимость, протест и молчание, которое легче удержать, чем нарушить.

Анненков не давил. Он чувствовал – она на грани. Оксана говорила только то, что не ранило. Всё остальное оставалось под кожей, в памяти, в тех мыслях, что не доверяют даже дневнику.

Он записал в блокноте на полях:

«Не врёт. Чувствует. Прячется. Знает, но не формулирует. Продолжать сейчас бесполезно. Вернуться позже, без свидетелей».

Родион Михайлович вошёл так, словно заранее знал каждую тень в комнате. Не глядя по сторонам, не ожидая приглашения, сел, опираясь на костыль с нетерпением человека, не верящего ни во власть, ни в вопросы, ни в возможность быть удивлённым.

– Ну? – сказал он, прежде чем Анненков успел открыть рот. – Выгляжу подозреваемым?

Голос хрипел, словно старый патефон – не от слабости, а от количества прослушанных историй. Глаза – светлые, колючие, с искрой, которую не смогли погасить ни возраст, ни сожаления.

Анненков слегка наклонил голову, не принимая вызов, но и не отступая:

– Я бы сказал – как человек с опытом. А опыт, как известно, всегда предполагает слишком многое.

– Угу, – Родион шумно втянул воздух. – И всё равно продолжает делать вид, что не при чём.

Он откинулся в кресле, устраиваясь удобнее, словно это был не допрос, а вечер у камина. Бровь его слегка дрогнула – не от усталости, скорее от мысли, которую он решил удержать внутри.

– Вы были в зале, когда Софья вышла на сцену?

– Конечно, был. Я стар, но не настолько, чтобы пропустить трагедию в прямом эфире.

– Видели, как она упала?

– Видел. И ничего не почувствовал. Знаете, если в моём возрасте переживать каждый раз, когда молодые падают в обморок, и самому недолго протянуть. А здесь не обморок – спектакль. Красиво и театрально.

– Не показалось, что её слова были адресованы кому—то конкретному?

– Мне многое кажется, – фыркнул он. – Особенно в этом доме, с такими людьми. Но я уже слишком ленив, чтобы разбираться, кто кого любит, кто кем играет и кто в кого целится.

Анненков чуть сузил глаза:

– Вы следили за Софьей?

– Да как же. Прямо засаду под кроватью устраивал. Нет, не следил. Но замечал. Тихая была. Глубокая. В таких людях обычно тонут. А некоторые ещё и топят. Профессор—то… – Родион бросил взгляд в сторону двери, – не из тех, кто отступает. А Павлуша – тем более.

– Вы намекаете на конфликт между ними?

– Я не намекаю. Просто констатирую: слишком много мужчин под одной крышей, слишком молодая девушка и слишком большая тишина вокруг неё. Когда становится слишком тихо – значит, кто—то что—то сдерживает.

– А вы? Что сдерживаете вы?

Старик впервые не ответил сразу. Посмотрел на Анненкова как на равного. В его взгляде были усталость, вызов и укоренённая подозрительность.

– Себя, – произнёс он наконец. – Потому что, если я начну говорить, всё рассыплется. А я люблю, когда вещи стоят на своих местах. Даже если эти места – на обочине.

Пальцы нервно перебирали край рукава. Это была не дрожь – скорее привычка, отработанная в те моменты, когда молчание служит бронёй.

Анненков сделал пометку:

«Сарказм – не маска, а его язык. Намеренно уводит разговор в сторону. Говорит много, но не откровенничает. Отводит взгляд при упоминании профессора».

– Вы давно не работаете?

– Уже лет десять. Когда институт ещё не носил нынешнего названия, а сны не считались научной категорией. Тогда мы изучали психосоматические состояния – тонкие грани между сознанием и телом. Я пришёл туда задолго до Вениамина, знал каждую лабораторию, каждую формулу, каждую тень на стенах. А когда он появился, я не ушёл – наоборот, помогал. Смотрел, как растут его идеи. Иногда подсказывал, иногда – оберегал. Потому что знал: он гений, а гении не видят, какой груз несут на плечах. Нет, я не ушёл. Просто отошёл в сторону, чтобы видеть картину целиком. Потому что власть всегда приходит, когда наука теряет осторожность. А я не люблю власть. Она любит тебя в ответ, и это очень вязкое чувство.

– Вам не показалось, что Софья участвовала в чём—то опасном?

Родион склонил голову, будто задумался, хотя ответ был готов заранее:

– Опасность – это когда всё слишком гладко, слишком правильно. А Софья входила в этот дом так, словно давно стала его частью. Как тень, которая появляется раньше тела. Значит, кто—то её ждал. А это всегда опасно. За ожиданием стоит желание, а за желанием – разрушение.

Анненков не отвёл взгляда. Родион смотрел ему прямо в глаза. В этой немигающей тишине следователь впервые почувствовал: старик боится. Не допроса и не правды, а того, что правда может оказаться последним, что он успеет рассказать.

Следователь сделал пометку: «Наблюдает за профессором. Следит за реакциями. Знает больше, чем говорит. Осторожность вызвана не тактикой – страхом».

Анненков медленно шёл по коридору. Лёгкий скрип паркета, обитые гобеленами стены, тишина, в которой каждый звук приобретал значение. Он уже понимал: искать нужно не слова, а мелочи – взгляды, заминки, движения, совершённые чуть позже, чем положено.

На повороте у лестницы он заметил Милену Робертовну. Та стояла вполоборота к молодой служанке из кухни. Лицо её было напряжённым, губы двигались почти беззвучно. Разговор явно касался не сервировки.

Заметив приближение следователя, Милена резко замолчала и выпрямилась – слишком поспешно, чтобы это осталось незамеченным.

– Милена Робертовна, – произнёс Анненков ровно, словно только что вспомнил о необходимости задать вопрос.

– Слушаю, – ответила она чётко, почти по—военному.

Анненков наблюдал внимательно. Лицо женщины было безупречно спокойным. Но в её глазах мелькнуло нечто – не страх, а внутренний сигнал тревоги, который она не успела подавить.

– Как вам показалось, Софья чувствовала себя нормально в тот день?

– Да, – быстро ответила она. – Делала всё по плану. Никаких жалоб, никаких тревожных признаков.

– Вы разговаривали с ней?

– Только по хозяйству. Она была сосредоточена. Немного тише обычного, но это не редкость перед подобными вечерами. Все были напряжены.

Наступила короткая пауза. Анненков сделал шаг вперёд, не давя, а сокращая дистанцию, чтобы вопрос нельзя было проигнорировать. Милена не отступила, лишь крепче сжала пальцы на ремешке, перекинутом через запястье.

– Что делал профессор, когда Софья упала?

– Он… – её голос слегка дрогнул, – разговаривал с академиком Анисимовым у камина. А потом… потом все услышали крик, шум. Он бросился сразу, быстрее многих. Сел рядом с ней. Склонился.

– Сел?

Милена встретила взгляд следователя прямо, почти вызывающе. Но в этой прямоте была не сила, а защита.

– Да. Присел на колено. Я точно помню.

Анненков медленно кивнул. Он уже слышал другую версию – от самого профессора. По словам Вениамина Степановича, он не садился, а стоял над Софьей, не касаясь её. Это противоречие ломало сцену, меняло перспективу и смысл. Возможно, кто—то слишком внимательно следил за деталями.

Он не стал озвучивать сомнения. Только отметил мысленно: кто—то здесь путается. Или очень старается казаться уверенным.

– Вы были рядом?

– Я была в зале, у стены, ближе к буфету. Видела, как Софья вышла на сцену и начала падать. Когда все бросились к ней, подошла и я. Вокруг неё уже стояли люди. Она лежала неподвижно, странно вывернутая. Я запомнила это мгновение до мельчайших деталей.

– Что вы почувствовали?

– Что это невозможно.

Её лицо изменилось. Морщина между бровями углубилась, взгляд скользнул в сторону, к окну, за которым уже ничего не было видно – только отражение.

– Она была сильной, – тихо продолжила Милена. – Очень организованной. Не из тех, кто падает без причины. Не из тех, кто просто так уходит.

Анненков молчал. Он заметил, как дрогнули её пальцы, расширились зрачки. Это был не страх перед следствием – это был страх другого рода, страх человека, который уже однажды видел слишком многое.

Он записал в блокноте:

«Ответы точны, но дыхание сбивается при воспоминании. Говорит как свидетель, думает как соучастник. Помнит детали, которые не должна была заметить».

И чуть ниже, отдельной строчкой:

«Её поведение – не просто страх. Она боится потерять что—то важное, личное, глубокое. Выяснить».

Он поднял взгляд. Милена уже стояла ровно, готовая уйти, подчиниться.

– Спасибо, пока достаточно, – сказал Анненков спокойно.

Она молча кивнула и вышла так же бесшумно и чётко, как вошла, будто заранее знала свой маршрут.