Книга о Граде Женском (страница 3)
Вскоре после Второй мировой войны, в 1949 году, об этой истории вспомнила Симона де Бовуар: «Впервые мы видим, как женщина взялась за перо, чтобы заступиться за свой пол»[34]. Любые серьезные интеллектуальные и социальные течения ищут корни, истоки, отцов-основателей. Совершенно логично, что феминизм нашел «мать-основательницу» в лице Кристины: она и впрямь впервые в истории литературы озвучила в рамках одного масштабного и влиятельного сочинения, открыто и настойчиво, темы, взятые на вооружение феминистическими движениями XX века. В конечном итоге, возрождением интереса к Кристине на Западе медиевистика во многом обязана гендерным исследованиям, women’s studies.
Обращаясь и к женщинам, и к мужчинам в форме послания к Купидону, она осуждает царящую вокруг несправедливость:
Коли возьмутся женщины писать,
Иначе все пойдет, хочу сказать.
Любая знает: зря осуждена,
И доля ей неравная дана.
Кто вышел посильней, тот и схватил
Куш, коим сам себя и наделил[35].
Мы готовы видеть в Кристине первую писательницу, утвердившую безусловное, суверенное право женщины на письмо. Более того, новизну своего женского писательства она обратила в свою пользу, не без удовлетворения рассказывая, что ее книги расходятся по белу свету не по ее воле, а по благорасположению «добрых и смиренных государей»[36]. Но и это еще не все. Знакомство с судьбой и делом Боэция показало ей всю опасность клеветы, навета, диффамации. Ровно тогда, в первые годы XV века, она писала много, с лихорадочной скоростью и добилась, как мы уже видели, невероятного успеха. Сразу за «спором о Розе», в октябре 1402 года, последовала аллегорическая автобиография – «Дорога долгого ученья»[37]. Свое интеллектуальное развитие автор облачает в форму путешествия с земли на небо и обратно, не без оглядки на Данте, своего великого соотечественника и предшественника[38]. Вернувшись на грешную землю, лирическая героиня обращается к государям и рисует идеальный образ правителя.
Кристина отдает себе отчет в том, что ни в чем не виновный мыслитель всегда подвержен опасности быть оклеветанным. Поэтому она создает новый язык, не лишенный пророческих амбиций. Она дает слово Кумской сивилле, хотя героиня принимает пророчицу за Минерву, но и это неслучайно: мудрость оказывается сродни прорицанию. Сивилла становится проводницей Кристины на небесах, как Вергилий для Данте в подземных царствах и Беатриче – в раю[39]. Здесь защита женщины выходит за прежние рамки гендерных споров и превращается в служение политике – обществу и государству. Служение, подчеркну, средствами литературы. Данте тоже совершил непростое путешествие, чтобы доказать себе и другим, что он может судить политику и политиков. Кристина об этом знала и помнила «Комедию». Но помнила она и то, что путь Данте завершился в раю – никакого возвращения на землю для наставления живых в поэме нет. Кристинина же «дорога», по-своему, более прагматична: она вернулась во всеоружии пророческого дара, чтобы глаголом жечь сердца людей, просвещать, наставлять. В том числе государей.
Не станем спешить приписывать Кристине литературное или иное чванство или позерство. Правильнее констатировать факты. В первое десятилетие XV века она написала подавляющую часть своих прозаических сочинений. Все эти сочинения неизменно – хоть и в разной степени – связаны с вопросами философии, морали и политики. По мере приобретения новых знаний она все больше ощущает и выражает свою ответственность перед обществом и властью. Она отстаивает не только право поучать своих коронованных и не коронованных читателей, но и свою обязанность это делать. Все это – во время войны, при короле, чье безумие общепризнано. И наконец, все это – во Франции, где власть над умами и душами мирян пока что по большей части принадлежала клиру. А тот, в свою очередь, в условиях затяжной Великой схизмы (1378–1417), вынужден был лавировать между папами, антипапами и соответствующими партиями. По-моему, у нас есть все основания объединить все эти обстоятельства под эгидой важнейшего понятия истории культуры того времени: гуманизм.
Гуманист Кристина вынуждена вести полемику с гуманистами, для которых «Роман о Розе» – мастерское произведение, необходимое для воспитания нравов, духовных скреп общества. Она же, сочетая средства риторики с мотивами, которые мы бы сегодня прописали по части «мудрствования», доказывает, что не всякая великая литература во благо, так как она может обернуться наветом. Ничего принципиально нового здесь не было: Средневековье хорошо помнило начало трактата Цицерона «О нахождении», где, во-первых, крепкий союз мудрости и красноречия называются непременным условием благоденствия государства, во-вторых, красноречие, лишенное мудрости, объявляется для того же государства бедой.
Знали об этом и современники Кристины, не только гуманисты: «Кристина де Пизан говорила так хорошо и честно, сочиняя речи и книги для воспитания благородных женщин и других людей, что мне бы духу не хватило что-либо добавить. Кабы получила я знание Паллады и красноречие Цицерона, а Прометей сделал из меня новую женщину, все равно я не смогла бы так хорошо говорить, как она»[40]. Так выразилась в духовном завещании детям некая француженка тех лет. Именно такое сочетание мудрости и красноречия Кристина сделала своей литературной программой, в нем видела социально ответственный порядок дискурса. Нетрудно догадаться, что само по себе это не оригинально: бесчисленные «поучения», «видения», «сказы» (франц. dits), «сны» воспринимались как дидактика. Наряду с псалмами и часословами по ним учились жить, создавали себе правила, возможно, видя в этом род «благородной игры»[41]. Повсюду мы найдем в литературе того времени морализаторство и поучение – не потому, что писателям страсть как хотелось поучать, а потому, что этого ждала от них читающая публика, в том числе коронованная. Таков, например, «Сон старого путника» Филиппа де Мезьера, энциклопедическое зерцало государя, законченное в 1389 году, когда Карл VI еще не страдал деменцией, и многие возлагали на него большие надежды[42].
Кристина взялась за воспитание власти позже, в совсем иной атмосфере. Для нее слова – не просто средство, чтобы подтолкнуть к каким-то действиям, они сами по себе уже действия. У своего старшего друга Николя Орема она подхватила неологизм mos actisans, то есть буквально «действенные» или «действующие слова», «слова, побуждающие действовать». Высказываясь публично, на письме или устно, Кристина всерьез считала себя служащей обществу и власти[43].
В какой-то степени это литературная поза, следование своеобразному литературному этикету[44]. Нам, читателям XXI века, нужно почувствовать эту этикетность словесности шестисотлетней давности, чтобы понять ее, словесности, вневременные достоинства. Обосновывая свое право на поучение, поэт или прозаик должен был поставить себя в своих текстах в какое-то положение по отношению к событиям его времени. Он мог, как Кристина, слетать на небо и вернуться, мог, как ее современник Роже Шартье, уснуть, проснуться, опять уснуть, мог, как профессор Жерсон, устроить предварительное «заседание парламента» у себя в голове с участием Притворства, Раздора и Рассудительности[45]. Все это одновременно литературные приемы, инсценировки и дань многовековой куртуазной традиции. Эта традиция, настоящая игра зерцал, требовала проявить изрядную изобретательность в подаче идей, если ты хотел их видеть хоть в какой-то мере воплощенными в реальном поведении государей и в реальной политике. Но за всеми этими приемами, на современный взгляд чисто литературными, стояла специфическая этика позднего Средневековья, с ее особым «духом совета». И готовность давать советы, и готовность внимать им считались очень важными ценностями в среде власти. Такая готовность говорила о достоинстве индивида, делала его или ее неотъемлемой частью среды, в том числе двора, который так ценила Кристина[46].
Подобный этикет сегодня резонно будет принят как протокол, план рассадки, не более того. Политикам нужны не поучения и лекции, а конкретные рекомендации для конкретных действий, техзадание, выполненное строго по графику и прейскуранту, разговор начистоту. Но в 1400 году политика говорила на другом языке, и то, что мы видим во многих сочинениях Кристины, и есть тот самый разговор начистоту. Она считает себя обязанной говорить власти правду, потому что она, власть, как бы по определению окружена льстецами. Десять лет творчества, включившие в себя и «Книгу о Граде женском», в 1414 году кристаллизовались в стройную морально-политическую систему воспитания государя, предназначенную дофину Людовику Гиенскому, под говорящим названием: «Книга о мире»[47].
Если бы Кристина была просто опытной наставницей королей, она вошла бы в историю политической мысли – и только. Но подобно тому, как повсюду у нее мы найдем политику, мы найдем и ее саму, пройденный ею путь писательницы. Потеря трех дорогих ее сердцу мужчин – отца, мужа и Карла V – заставила ее, женщину, почувствовать себя мужчиной. Наверняка чтобы восполнить потерю, она с удвоенным усердием взялась за чтение и письмо: «В одиночестве ко мне пришли медленное чтение на латыни и народных языках, прекрасные науки, различные сентенции, отточенное красноречие – все, что при жизни моих покойных друзей – отца и мужа – я получала от них»[48]. Невзгоды, депрессию, потерю близких и растерянность – всю свою слабость Кристина сознательно превратила в предмет повествования, а значит – в силу.
Чтение книг она называет «разжевыванием», ruminacion, традиционное для Средневековья понятие, связанное с практикой медитативного чтения Писания[49]. Но можно встретить и почти хищный глагол happer, «хватать зубами», «сцапать». Примерно как мы, когда повезет, «проглатываем» захватывающий роман. Свой писательский труд тех первых лет самостоятельной жизни она оценивает скромно, но уверенно: «Я, женщина, не побоялась чести сделаться писцом этих приключений Природы», antygrafe de ces aventures[50]. Antygrafe – тот, кто переписывает лежащий перед ним (anty-) текст. Так или иначе, «глотание» книг и построение собственного литературного мира для Кристины – приключение, удовольствие почти физическое, не говоря уже об интеллектуальном и терапевтическом[51].