Свет счастья (страница 5)
Она радушно нас приняла. Меня гирляндой окутал ее теплый, солнечный голос, и, может, причиной тому была оживленная фразировка ее речи, гибкая и близкая к танцу, а может, и дружеский тон. Вдруг мы с Нурой ощутили себя самыми важными персонами на свете.
Она пригласила нас в круг деревьев, где были расставлены кресла. Три девушки поднесли нам напитки, лимонад, анисовую воду, и завязалась непринужденная беседа. Нам было хорошо под тамарисками, розовые хлопья которых процеживали солнечный свет, не преграждая ему путь и не слишком его остужая.
Пусть мы и не все улавливали в потоке греческого языка, однако владели им довольно, чтобы понимать сестру Харакса, отвечать ей и ценить тонкость ее формулировок, всегда искрящихся находками.
Наслаждаясь возвращением на твердую почву, я внимательно следил за хозяйкой дома.
Ей было хорошо за тридцать, но она излучала свежесть. Ее чудесные рыжие волосы были усыпаны фиолетовыми цветами и пенились над ее чистым, высоким лбом. Прямой нос, красиво очерченный рот, затененные длинными ресницами глаза – поначалу они показались мне ничем не примечательными, но в них таился ее взгляд, пленительная смесь насыщенности и отрешенности. Легкая полнота сладостно округляла ее силуэт, не утяжеляя его, но придавая любому его ракурсу обаяние и нежность. Эта черта говорила о ее чувственности, жизнелюбии, гурманстве и единении с чарующим пейзажем, щедро одарявшим фруктами, цветами, виноградниками и птицами. Гладкой и упругой шелковистой кожей сияли и ее золотистые голени, и прекрасная грудь, свободная от всяких пут и ясно угадываемая под легким платьем.
Наша беседа замерла, покинув свое прежнее русло. Девушки предложили нам дивных яблок, и я заметил, что вдоль тамарисков, оплетая их стволы и ветви, цветут розы; от них шел чарующий аромат.
Мы и заметить не успели, как сестра Харакса гостеприимно устроила нам на Лесбосе жилье и определила подробности нашего пребывания. Не слушая смущенных протестов, она отдала нам в распоряжение дом, соседний с фамильной оливковой рощей, обещала объявить во всеуслышание о моих врачебных навыках и перечислила ближайшие празднества – процессии, балы, состязания в танцах, пении и поэзии, загодя пригласив нас к участию во всех развлечениях.
Харакс, обычно крикливый и болтливый, присмирел и внимал сестре, как ребенок, лишь блестя глазами и согласно кивая. Рядом с сестрой этот неуравновешенный здоровяк превращался в десятилетнего мальчишку. К нам присоединились младшие братья с женами. Уже вечерело, когда Харакс попросил сестру спеть. Девушки принесли ей лиру. Я заметил, какие у нашей хозяйки крепкие пальцы – мозолистые, с надежной защитой, позволявшей им часы напролет, не кровоточа, извлекать звуки из струн; глядя на эти закаленные трудами руки, я с тоской вспомнил свою египетскую возлюбленную Мерет. В бледно-алой тени тамарисков поднялся мелодичный шепот:
Я жажду и горю.
Снова Эрот жестокосердый
Нежно и горько меня терзает,
Неуловимо в меня проник.
Снова Эрот крушит мое сердце,
Подобно шквалу, тому, что с неба
Обрушил на кроны слепую ярость.Ты пришел не напрасно,
Я тебя ждала.
Ты зажег в моем сердце огонь,
Он жарко горит.
Я не знаю, что делать мне,
В груди живут две души.
Я не знаю, что меня, одержимую,
От гибели бережет,
От заросших лотосом берегов.
Ты меня забыл[2].
Перебирая струны лиры, наша хозяйка расшевелила и струны моей души. Ее низкий приглушенный голос сливался с текучими арпеджио, она пела не о чьей-то любви, а о любви вообще, будя во мне всполохи воспоминаний; она объединяла их именем Эрота, этого божества, чьи визиты мы так ценим. Никогда прежде я не слышал столь безыскусных слов, тревожащих знакомые, но до сих пор не высказанные чувства. Обернувшись к Нуре, я увидел, что и она испытывает то же смятение. Нас глубоко тронули эти короткие стихи. Они не только напомнили нам сокровенные мгновения нашей жизни, но и показали, что в самой глубине все люди схожи. Говоря о себе, наша хозяйка говорила и обо мне, и о нас всех. Ее поэзия ткала неожиданные связи, создавая особое братство слушателей.
Звуки умолкли, и мы тотчас присоединились к шумному хору собратьев, которые требовали новой песни.
Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко
Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
Слушает голосИ прелестный смех. У меня при этом
Перестало сразу бы сердце биться:
Лишь тебя увижу, уж я не в силах
Вымолвить слова.Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро легкий жар пробегает, смотрят,
Ничего не видя, глаза, в ушах же —
Звон непрерывный[3].
Удивительно! Эти любовные жалобы хотелось слушать вновь и вновь. Сколько счастья в этой боли! Сестра Харакса так сумела выразить любовную тоску и томление, что хотелось тотчас заболеть этим недугом. Ее стенания превращались в хвалебную песнь, рыдания становились восторгом.
Харакс, заметив мои эмоции, наклонился ко мне и шепнул:
– Теперь ты познакомился с моей сестрой.
Так произошла моя встреча с поэтессой Сапфо.
* * *
Меня всегда пленяла дерзость, особенно женская. Бесстыдство женщин вопреки условностям, отвага их независимого образа мыслей и действия, утверждение не связанной путами свободы добавляют женским чарам особый блеск. Я сразу почувствовал опасность, которая крылась для меня в Сапфо: она была той же породы, что и Нура. Она не могла соперничать с моей бессмертной супругой, однако достигла совершенства, ведь свободный и естественный гений обращает заурядную внешность в прекрасную. В общем, я рисковал поддаться этим чарам и влюбиться без памяти.
Я решил остерегаться, но не ее, а себя. Задача представлялась еще менее выполнимой, когда я узнал, насколько решительно та, что будила во мне желание, отстаивала свою независимость. Хотя Сапфо была замужем и имела дочь Клеиду, однако поступала, как ей заблагорассудится. Ее муж Керкил, родом с Андроса, тоже человек состоятельный, отступился от убеждения, что их официальный союз дает ему право распоряжаться самой Сапфо. Размолвки между ними не было, но жил Керкил по большей части в их отдаленном имении на другой оконечности острова. Когда мы встретились, у Сапфо был бурный роман с красавцем Фаоном цвета корицы, которого мне довелось увидать; в его грациозности угадывалось что-то женское.
Мы с Нурой перебрались в Соловьиный дом, прозванный так в честь невидимых пташек, которые распевали на все голоса в окрестной рощице. Они насыщали нас подлинным звуковым пиршеством, заливаясь вокруг нашего чистого и светлого приюта и составляя главную его прелесть. В дальней округе сочилась лишь примитивная синичья капель, а у нас соловьи закатывали настоящие концерты. Обычно эти музыканты целыми днями отмалчивались и только в сумерках приступали к своим вокализам, выпевая неожиданные серенады; а порой их голос набирал силу, невероятную для птички размером в два мизинца, и тогда заполнял всю округу. К луне, как дар небесам, поднимались каскады серебряных нот; в недрах тьмы распускались легкие трели и, мерцая, наполняли ночь животворной гармонией, соединяли землю со звездами. Они выходили за пределы простого щебета и взмывали к высотам экспрессии, выводя такие коленца, будто им ведомы тайники человеческой души. Вечерами я лежал под мерцающим сводом, и мне мнилось, что это дар Сапфо, или даже так: поэтесса направила ко мне своих крылатых посланцев, чтобы я неотрывно думал о ней. Моим сердцем овладевали ее чарующие стихи, печальные и в то же время веселые, неизменно бурлящие, и кровь в моих жилах ускоряла бег.
Эти служители Сапфо досаждали мне и тем, что я почти не мог их углядеть. Их фигурки терялись в листве, а красновато-коричневое оперение с золотистыми проблесками гасло в нарождающихся сумерках.
Изо дня в день я боролся с колдовской властью Сапфо. Эта женщина манила меня как магнит. К счастью, Нура вскоре сдружилась с ней. Отчасти я был рад, видя, что они беседуют часами напролет, и спокойно отходил в сторону. Я мог заняться моими новыми пациентами – правда, немногочисленными – и исследованием целебных свойств местных растений, в частности фисташковых деревьев. Одно из них, мастиковое дерево, давало густую смолу, которая проявляла антисептические свойства. Другое дерево, терпентинное, больше культивируемое на соседнем острове Хиос, особенно привлекло мое внимание. Его очень душистая, белая с прозеленью смола славилась тем, что с добавлением меда смягчала кашель и чистила гортань. Она также входила, наряду со множеством других растений и сушеной ящерицей, в состав знаменитого греческого противоядия. Я же исследовал ее отдельно, следуя заповедям своего наставника Тибора, который к смесям относился с опаской.
– В любую минуту я могу оказаться в изгнании.
Сапфо тут же объяснила нам с Нурой, в чем дело. Постигая общественное устройство Лесбоса, его политическую организацию, мы стали понимать, что тревожит нашу подругу.
На острове правил тиран, что не было исключением, поскольку всем греческим городам-государствам этот режим был знаком. Убив предшественника, Мирсил сосредоточил в своих руках абсолютную власть. Согласно традиции, он опирался на некоторые кланы, покровительствуя им. Чем определялась законность его власти? Силой. А как иначе? В слове «тиран» в ту эпоху не было осуждения: сама по себе тирания не считалась ни плохой, ни хорошей, но различали хороших тиранов и плохих. Мирсил был из худших. Ему были свойственны произвол и злоупотребления, законы он менял со скоростью ветров, обдувавших архипелаг. Никто не был застрахован от неправедного ареста, от пристрастного суда, от конфискации имущества.
Семья Сапфо, издавна богатая и влиятельная, оказалась в относительной безопасности, постепенно наладив сотрудничество и даже заведя дружбу с некоторыми видными семействами. Если бы Мирсил покусился на ее благоденствие, он рисковал бы лишиться необходимой поддержки сильных кланов. А потому он позволял себе лишь мелкие пакости, не слишком ощутимые, просто чтобы напомнить, кто тут главный.
Господство тирана не мешало Сапфо при всякой возможности критиковать его, и все же она опасалась его мести. А потому постоянно боялась, что ей придется покинуть остров. Покинуть и остаться в живых. С одной стороны, Сапфо обожала жизнь, с другой – сознавала, что тиран не решится ее казнить.
Но изгнание Сапфо понимала несколько иначе. Она очень остро ощущала мимолетность бытия. «Если бы смерть была благом, боги не избрали бы бессмертия». Она ощущала хрупкость и эфемерность жизни, которую неотступно подстерегает смерть. «Тот, кто прекрасен, прекрасным останется лишь на мгновенье». В восемнадцать лет она написала стихотворение о старости.
Иссушили годы мое тело,
Убелили черные косы,
Ноги меня уж не держат.
А сердцем моим владеет солнце,
Сердцем моим красота владеет,
Меня пленяет юности цвет.
Когда б мое лоно еще могло
Жизнь породить! Когда б молоко
Могло напитать мою грудь,
Поискала бы я нового мужа.
Но годы меня согнули,
Старость сморщинила кожу,
Эрот от меня отвернулся
И бежит за юностью вслед.
Мирсил был отравой острова Лесбос, Сапфо была от нее противоядием. Тиран истреблял жизнь, называя это управлением, Сапфо ее прославляла. Она воспевала упоение жизнью, триумф желания, притяжение всего живого, доступное всякому домашнее счастье. Она оживляла остров и стихами, и деяниями, организуя празднества, обучая юных девушек танцам, пению, плетению цветочных венков и шитью нарядных одежд. Ее двери всегда были открыты для любви, и она никогда не избегала удовольствий. В ней не было и намека на слабость, но не было и чрезмерности, при всей широте ее натуры. Ведь недавно она дала отставку юному Фаону, мягко посоветовав ему найти возлюбленную помоложе.
– Ты меня избегаешь? – удивилась однажды она, когда после отменного завтрака в нашем тесном кругу я с ней прогуливался по саду, за которым тянулись виноградники.