СФСР (страница 13)
Аркадий с ужасом понял, что изменения назревали давно, зрели глубоко под слоем приличий и условностей. Люди ждали повода отбросить маски, разрешения быть такими, какими хотели всегда. Просто вчера они боялись закона, общества, мнения других, а сегодня бояться стало нечего – им дали свободу. Свободу делать то, что всегда хотелось, брать желаемое, не считаясь ни с кем и ни с чем.
Эта мысль была страшнее всего увиденного. Если люди всегда были такими, а цивилизованность – лишь тонкой оболочкой, то что останется теперь? Что останется от него самого? Сможет ли он сохранить себя, свои принципы и взгляды? Или постепенно начнёт оправдывать происходящее, привыкать и примет это как должное?
От этих мыслей ему стало холодно, словно он стоял у открытого окна зимой, хотя воздух был душным. Он знал, что ответа не будет, пока не придётся выбирать. Аркадий боялся этого момента больше всего, боялся не найти сил сказать «нет», боялся оказаться слабее новой реальности, требующей его подчинения и принятия.
Он думал о Белозёрове, который теперь выглядел не человеком, а существом, бесстыдно пожирающим чужие жизни и достоинство. Аркадий понимал, что таких, как Николай, станет больше. Возможно, очень скоро именно такие, как он сам, окажутся чужими и ненужными элементами нового общества, не терпящего слабых и сострадающих.
Ладогин закрыл глаза, почувствовав, как волна бессилия и отвращения смешалась внутри в болезненный клубок отчаяния. Мир уже изменился, и перемены были необратимы. Он понимал, что должен как—то существовать в новом мире, но не знал, как это сделать. Сможет ли он сопротивляться, сохранить себя, остаться человеком?
Этот вопрос повис тяжёлым грузом. Аркадий открыл глаза и посмотрел на серое, безучастное небо, словно ища хоть малейшее утешение или намёк на ответ. Но небо оставалось равнодушным, будто давно знало обо всём и приняло это как неизбежность, как новую норму.
Политик вышел из ведомства и направился к центральной площади, надеясь там прийти в себя. Но с каждым шагом воздух становился гуще и тяжелее, будто пространство сжималось, давя на плечи и сердце.
Подойдя к площади, он услышал непривычный шум и увидел толпу. В центре площади стояла грубая деревянная конструкция, резко контрастирующая с величественными фасадами зданий вокруг. К ней были прикованы цепями за запястья и щиколотки три женщины. Молодые и беззащитные, они понуро опустили головы, а спутанные волосы скрывали лица, отнимая последние остатки их достоинства.
Одежда женщин была порвана и испачкана так, словно каждое пятно впитало их боль и унижение.
Перед деревянной конструкцией стояла небольшая трибуна, с которой мужчины монотонно зачитывали списки «преступлений» женщин. Голоса их звучали сухо и бесстрастно, будто перечислялись бухгалтерские отчёты.
– Отказ от чипизации, – объявил очередной выступающий, выдержав паузу и глядя в толпу. Люди гудели, выкрикивали что—то одобрительное. Мужчина продолжал с холодной интонацией:
– Отсутствие детей в установленном законом возрасте, – он снова замолчал, позволив толпе осмыслить сказанное, и добавил с едва скрытой ухмылкой: – Фактически – саботаж государственной политики.
Толпа отозвалась гневным шумом. Аркадий остановился на краю площади, чувствуя, как к горлу подступает горький комок, а сердце сжимается от осознания происходящего. Он не мог поверить, что это не кошмарный сон, а новая, ужасающая реальность.
Из толпы выходили обычные горожане и бросали в женщин мусор – скомканные бумажки, пластиковые бутылки, пачки сигарет. Люди выкрикивали оскорбления, выплёскивая накопленную злость и раздражение, будто прикованные женщины были не людьми, а просто объектами для ненависти.
Аркадий смотрел на это с ужасом и отвращением. Он встречал этих людей раньше – в кафе, магазинах, транспорте. Ещё вчера они улыбались ему, уступали дорогу, благодарили за помощь. Сегодня их лица исказила жестокость, как если бы новая реальность смыла с них тонкий слой человечности, обнажив животные эмоции.
Из толпы вышел высокий мужчина с грубыми чертами лица и уверенно приблизился к одной из женщин. Толпа притихла, ожидая очередного эпизода представления. Мужчина грубо коснулся женщины, резко задрав лохмотья её одежды, и громко сказал что—то грязное и оскорбительное. Его лицо исказилось улыбкой, похожей на оскал зверя, наслаждающегося беспомощностью жертвы.
Женщина содрогнулась от прикосновения, не поднимая головы и не говоря ни слова. Её тело инстинктивно сжалось от унижения и ужаса. Толпа ответила одобрительным гулом и аплодисментами, словно наблюдая виртуозное выступление уличного артиста.
Аркадий ощутил, как горло окончательно сжалось, воздух стал душным и невыносимым, а сердце болезненно забилось, будто чувства, копившиеся внутри, вот—вот вырвутся наружу. Он неподвижно смотрел на публичное унижение и не понимал, как это могло стать возможным всего за несколько часов. Люди, которых он считал нормальными и цивилизованными, внезапно превратились в жестокую толпу, наслаждающуюся чужой болью.
Глядя на площадь, где разворачивалась сцена нового порядка и морали, он понимал, что это лишь начало. Начало чего—то ещё более страшного и глубокого, от чего невозможно спрятаться. Аркадий чувствовал полное бессилие и отчаяние, понимая, что никогда больше не сможет смотреть на людей как прежде. Теперь каждый человек казался ему загадкой, способной в любой момент страшно измениться.
С каждым выкриком толпы, с каждой брошенной бутылкой, с каждым аплодисментом Аркадий всё яснее осознавал, что прежний мир исчез. Вместо него родился другой – мерзкий и пугающий, в котором он был абсолютно чужим и потерянным.
Толпа застыла, ожидая нового, особенно яркого эпизода, который нельзя было пропустить. Женщина на досках стояла неподвижно, а взгляд её был тусклым и обращённым внутрь себя, точно как всё происходящее уже давно потеряло для неё смысл.
Мужчина, всё тот же, кто только что оскорбительно касался её, теперь вдруг стал вести себя иначе. Его движения приобрели нарочито ласковый, почти заботливый оттенок, и в этом несоответствии было нечто особенно мерзкое. Словно в нём вдруг проснулось нечто забытое и глубоко скрытое, что когда—то, возможно, было любовью или нежностью, а теперь выглядело лишь жалкой, гротескной имитацией человеческих чувств.
Он приблизился к ней медленно, будто желая подчеркнуть собственную власть и безнаказанность, и начал осторожно, почти заботливо касаться её плеч, шеи, волос. Эти прикосновения были такими нежными, что казались совершенно чужими здесь, на фоне грязных досок и жёстких цепей. Его дыхание участилось, наполняя воздух отвратительной смесью возбуждения и жестокости.
Женщина не сопротивлялась – она не могла сопротивляться. Её руки и ноги были прикованы, но хуже всего – она была связана изнутри, парализована осознанием беспомощности и неизбежности происходящего. Мужчина дышал ей в лицо, и в его взгляде уже не было ничего человеческого – только животное желание, грубое и примитивное, заслонившее собой всё, что когда—то было разумом и совестью.
Толпа вокруг смотрела с интересом, не с отвращением и не с протестом, а именно с интересом, с болезненным любопытством, будто перед ними разворачивалась захватывающая сцена театрального спектакля. Мужчина медленно наклонился к женщине, шепча что—то бессвязное, бессмысленное, оскорбительно—ласковое, и его пальцы, прежде грубые и холодные, сейчас казались почти нежными, трепетными, но эта нежность была лишь ширмой, маской, скрывающей настоящую, ужасную сущность того, что должно было произойти.
Женщина вздрогнула, словно проснувшись на мгновение, словно осознав, что сейчас произойдёт, но тут же снова замерла, опустив голову, и волосы снова скрыли её лицо. Толпа притихла ещё больше, замерев в напряжённом ожидании.
Он медленно, не торопясь, прижался к ней ближе, тело его дрожало, будто от внутреннего напряжения, которое он больше не мог сдерживать. Его дыхание сбилось окончательно, превратившись в тихое, прерывистое сопение, напоминающее звуки животного, пойманного в силки и потерявшего всякий контроль над собой.
И вот, в этой страшной тишине, в которой не было слышно ничего, кроме его дыхания, он вошёл в неё.
С этого момента всё вокруг словно растворилось в дымке. Толпа перестала существовать, исчезли доски, площадь, город. Остались только двое людей, объединённых страшным актом унижения, насилия, бессмысленного и мерзкого единения, в котором не было ни любви, ни страсти, только отвратительное и циничное пользование беззащитностью другого человека.
Женщина не издала ни звука, лишь её тело слабо содрогнулось от этого акта насилия и унижения, от последнего, полного и бесповоротного разрушения того, что когда—то было её достоинством и человечностью. Мужчина двигался, тяжело, медленно, механически, будто выполнял рутинную работу, ставшую для него теперь абсолютно естественной.
Он уже не думал ни о том, кем он был раньше – добрым семьянином, внимательным мужем, заботливым отцом, уважаемым коллегой. Сейчас он был никем. Только телом, только движением, только неутолимой жаждой власти над тем, кто не может ему сопротивляться.
Когда всё завершилось, он издевательски погладил её волосы, будто благодаря за участие, и отошёл, тяжело дыша, с лицом, на котором читалась смесь удовлетворения и презрения одновременно.
Толпа, замершая в тишине, взорвалась аплодисментами, свистом и выкриками. Аркадий понял, что этот мир окончательно сошёл с ума. Люди больше не видели границ: они их стёрли, отбросили за ненадобностью.
Стоя здесь и глядя на этот кошмар, Аркадий ясно осознавал, что пропасть между человеком и зверем исчезла, и остаться человеком теперь почти невозможно.
Он оставил площадь за спиной, но выкрики, смех и аплодисменты преследовали его, пытаясь проникнуть в сознание навсегда. Улицы Первопрестольска стали ловушкой, опутавшей город и не дававшей вырваться. Прохожие казались тенями, бесшумно и безразлично скользящими мимо, предпочитая не замечать происходящее.
На углу он остановился, заметив резкое движение в соседнем переулке. Несколько мужчин грубо заталкивали молодых девушек в тёмный фургон без опознавательных знаков. Короткие вскрики тонули в грубом хохоте похитителей.
Один из мужчин захлопнул дверцу и громко, наслаждаясь безнаказанностью, произнёс:
– Расслабьтесь, девчонки! Теперь это не преступление, а гражданский долг.
Его циничный голос резал слух, а последовавший смех наполнил воздух ядовитым облаком жестокости.
Аркадий оглянулся на прохожих. Их лица застыли в равнодушии, глаза смотрели в сторону, будто улицы стали пространством, где страх победил совесть. Аркадий подошёл к стоявшим неподалёку полицейским, указав на переулок и требуя вмешаться. Те равнодушно пожали плечами и отвернулись, продолжая пустой разговор о личном.
– Там похищают девушек! Вы обязаны это остановить! – голос Аркадия дрожал от отчаяния.
Полицейский медленно и без интереса посмотрел на него, презрительно улыбнувшись:
– Успокойтесь, гражданин. Теперь это не похищение, а государственная программа. Мы не можем вмешиваться.
Аркадий отшатнулся, чувствуя, как гнев и беспомощность смешиваются внутри в невыносимое отчаяние. Он ясно осознал, что город стал западнёй, где больше нет защиты, где закон заменили грубая сила и жестокость, оправданные новой нормой.
Он пошёл дальше по улицам, всё больше напоминавшим декорации сюрреалистичного спектакля. Женщин хватали прямо на остановках, у магазинов и кафе, тащили силой в автомобили, а прохожие ускоряли шаг, опускали глаза и делали вид, что их это не касается.