Альфа. Невеста для монстра (страница 4)
Ты же говорил, что я особенная. Что у меня светлая душа. Что я рождена для чего-то большего. А теперь я – в клетке. Голая. Униженная. Я даже не знаю, что со мной сделали. Потому что это не просто насилие.
Это будто меня заклеймили.
Как скот. Как дичь.
Как ту, на кого не смотрят как на человека.
Я не могу даже молиться. Я боюсь, что Бог сюда не смотрит. Что сюда не доходит свет. Что я теперь навсегда – внутри его тени.
И самое страшное…
Я чувствую, что это только начало.
Цепь натянулась – коротко, глухо, как рвущийся вдох. Я дёрнулась, инстинктивно, глупо, будто могла упрямиться. Но железо на горле не позволило. Оно было тугим, тяжёлым, и казалось, что с каждым шагом оно становится не просто ошейником, а частью позвоночника. Теперь он врастал в меня. Он вёл.
Я шла за ним, босиком, по каменному полу, как по лезвию. Холод впивался в пятки, поднимался вверх, через ноги, бедра, живот. Я вся была в дрожи – но не от холода. От стыда. От ощущения, что иду не как человек. А как что-то выведенное из подвала. Как товар. Как зверь.
На мне была только сорочка. Лёгкая, тонкая, она почти не скрывала ничего. От каждого взгляда хотелось умереть, спрятаться, провалиться в пол. Но я даже не смела прикрыться – руки опущены, взгляд в пол. Не потому, что он приказывал. Потому что уже не могла иначе. Потому что знала: любой жест – будет воспринят как вызов. А вызовы здесь… не прощают.
Гул голосов. Мужской смех. Запах табака, вина и кожи.
Он вывел меня в зал.
Я чувствовала на себе взгляды. Скользящие, прожигающие. Кто-то присвистнул. Кто-то хмыкнул с одобрением. Я не поднимала головы. Если бы увидела их лица – я бы сломалась. Ещё сильнее. Но я уже трещала изнутри. Как стекло.
Ромео шёл передо мной. Спокойный. Величественный. Он держал цепь не как жестокий палач – а как хозяин. Как тот, кто не объясняет. Кто не оправдывается. Кто просто владеет. Его спина прямая, походка уверенная, как у короля на охоте. Только дичь на этот раз была я.
Каждый мой шаг отзывался болью в ступнях, вибрацией в груди, эхом в позорном унижении. Я споткнулась. Колено ударилось о камень. Я рухнула – беззвучно, тяжело, как мешок. Цепь натянулась. Он не обернулся. Не помог. Только остановился на миг – как будто смотрел, ожидая.
Вставай.
Он ничего не сказал. Но я слышала это. Телом.
Я поднялась. Медленно. Сломанно. Всё ещё не поднимая глаз. Слёзы жгли горло. Но я не позволяла им упасть. Потому что знала: это всё, что осталось от меня.
Я чувствовала их, ещё до того, как увидела. Их взгляды – тягучие, хищные, оценивающие. Зал был полон, и каждый из них смотрел. Не потому, что не мог отвести глаз. А потому, что мне не позволено было быть невидимой. Он вывел меня сюда именно для этого. Чтобы они видели.
Никто не смеялся. Не оскаливался. Не отпускал пошлых шуток. Это было страшнее. Потому что в их молчании не было презрения – было уважение к тому, кто держит поводок. Они не смотрели на меня с жалостью. Они смотрели на Ромео – через меня. Я была не девушкой. Я была аргументом. Доказательством. Символом силы.
Некоторые самцы смотрели с интересом, хищно, лениво облизывая губы. Я чувствовала, как взгляды скользят по груди, по бедрам, по шее, как будто уже пробовали на вкус. В их взгляде не было желания – была готовность забрать, если бы позволили. Только они знали – никто не позволит.
А самки… Самки смотрели иначе. С презрительной завистью. Некоторые – с молчаливой яростью, как будто я заняла чьё-то место. Как будто моё унижение – было чьей-то мечтой. И это было самым отвратительным. Я – в сорочке, в крови, босиком, с ошейником. А в их глазах – ревность.
Я чувствовала себя мясом. Разделанным, свежим. Не женщиной, не пленницей – куском, который показали, но не отдали. Кусок, который нельзя купить. Только один может взять. Тот, кто уже взял.
Ромео стоял рядом. Уверенный, как скала. Он держал цепь, не дёргал, не тряс – просто напоминал: я привязана. Он не смотрел на меня – он показывал меня. Как статую. Как трофей. Как что-то, что принадлежит только ему. Его спина прямая, подбородок высоко, в глазах – холодное удовольствие. Ему не нужно было говорить. Вся сцена кричала за него:
Вот она. Та, что была вашей врагиней. Та, кто теперь под моей ногой.
Один из старших кивнул. Его голос был хриплым, как песок:
– Красивая.
Я сжалась. Как от плети. Слово пронзило не ухо – грудную клетку. Я не знала, кого он хвалит – меня или его право на меня. Но это уже не имело значения. Потому что я была не личностью, не даже телом. Я была отражением его силы.
И он знал это.
И он хотел, чтобы знала я.
Я почувствовала движение раньше, чем увидела.
Один из них – высокий, с шрамом через щеку, с ленивыми глазами волка, который давно перестал охотиться из голода – медленно вышел из полукруга. Его шаг был вальяжным, даже неуверенным – он будто показывал всем, что не боится. Не Ромео. Не меня. Не цепи между нами.
Он подошёл ближе, остановился. Улыбка скользнула по губам – не враждебная, но мерзкая. Та, что не принадлежит другу. Та, что принадлежит тем, кто нюхает добычу, прежде чем вонзить клыки.
– Можно я?.. – спросил он, не глядя на Ромео. Говорил, будто мы здесь вдвоём. Будто меня можно разделить, как закуску на празднике.
Его рука потянулась к моему лицу. Медленно, как капля яда по коже.
Я не отпрянула – не успела. Я застыла, как пленная статуэтка. Потому что в тот момент не знала, что страшнее: его прикосновение – или то, что сделает Ромео.
В зале стало тихо. Настолько, что я услышала, как где-то упал лёд в бокале. Никто не шелохнулся. Ни один взгляд не дрогнул. Все ждали.
Я не дышала.
А потом это случилось.
Рык.
Не крик. Не гнев. Рык – низкий, животный, несущий в себе первобытный закон. Звук, от которого звери поджимают хвост, а люди вспоминают, что они хрупкие. Воздух затрещал. Пространство сжалось. Сердце пропустило удар.
Ромео. Он стоял справа, всего в двух шагах. И этого хватило.
Он двинулся с места. Не броском – ударом молнии. Его рука сжала запястье альфы, не предупреждая, не давая времени понять. Щёлкнуло. Громко. Хрустко. Как сучок под ногой. Альфа захрипел – не закричал, а именно захрипел, как раненый зверь, осознавший, что проиграл.
Его рука свисала под неестественным углом. Он упал на колено, прижав её к груди, но Ромео даже не посмотрел на него. Его глаза – на мне. На той, к кому потянулись без разрешения.
– Только я касаюсь своей собственности, – сказал он тихо.
И никто не возразил.
Ни шрама на щеке, ни те, кто был старше. Потому что в этом зале – только один Арх Альфа.
И теперь все помнили это.
Глава 5
Я сижу в полумраке, не двигаясь, не дыша глубоко. За дверью – она. Аврора. Каждый её вдох – как игла под кожу. Не потому что звучит громко. А потому что звучит вообще. Потому что она жива.
А те, кого я любил, – нет.
Тишина. Выжженное поле. На нём больше ничего не растёт. Ни память. Ни сострадание. Ни слабость.
Я – то, что осталось от дома.
Обугленный каркас. Кровь, запёкшаяся в трещинах пола. Я сам – трещина.
Я слышу, как она ворочается, как цепь тихо звякает. И это не успокаивает. Это бесит. Потому что она дышит. А мама… мама больше не дышала, когда я к ней приполз. Лицо было открытое, в глазах – ничего. Только отражение пламени от разбитой люстры.
Я не забываю. Не могу.
Эта тишина – не покой. Это эхо.
И оно бьётся в голове так, будто каждый вдох Авроры – осколок. И я заглатываю их. Один за другим.
Потому что заслужил.
Потому что не умер тогда вместе с ними.
Я не вспоминаю.
Я не держу прошлое в шкафу, как выцветшее платье.
Оно не лежит – оно шевелится. Рвёт изнутри. Гложет, как крыса в бетонной стене. Это не флешбек – это резь, острая, как лезвие под ребро.
Запах серебра я чувствую до сих пор. Вонючий, тошнотворный. Он тогда пропитал всё – игрушки, шторы, стены детской. В углу стояла кроватка. Маленькая. С пыльной мобилкой, на которой болтались красные шарики. А рядом… рядом растекалась кровь. Горячая. Из живота моей жены.
Из ее беременного живота…Мы ждали дочь. Через месяц она должна была родиться…но теперь она навсегда только в моей больной голове.
Я не успел закрыть глаза матери.
Не успел ничего. Только ползать по полу, рваными руками хвататься за мёртвые тела, пока меня держали за волосы и били прикладом в лицо. Смех охотников был липкий, мерзкий, с дымом в голосе.
– Кончай его. Не жалей. – сказал один.
И выстрелил. Серебряная пуля вошла в мою спину, как лезвие. Вторая – в бедро. Третья… даже не помню, куда. Всё стало тьмой.
Я не мог кричать. Ни рёва, ни стона. Только глаза. Глаза – запоминали. Их рожи. Их ухмылки. Татуировки. Кривые зубы. Челюсти, двигающиеся от жвачки. И всё это вжигалось в меня, в сердце, в кости, как клеймо на шкуру.
Я не забуду.
Никогда.
Я не прощу.
Никому.
Моё тело тогда изрешетили, как бумагу. Разорвали. Но я не умер. К моему проклятому сожалению – я остался. И с этого дня живу только для того, чтобы каждый, кто носит ту кровь – платил. Не просто умирал. Нет.
Тлел. Гнил. Плакал. Молил.
Как молила она, когда они стреляли…как закрывала живот руками.
Я не мог встать. Ноги были как тряпки, мышцы – обожжённые жилы, срезанные пулями. Я чувствовал, как тёплая кровь медленно течёт по спине, липнет к коже, к полу. Но я всё равно полз. Ладонями, локтями, лицом – тянулся к ней, к моей жене, к женщине, которую любил больше, чем себя.
Она лежала на спине, будто спящая. Только глаза… глаза были распахнуты. Пустые. Стеклянные. Не её. Не живые.
Я задыхался. Горло было пережато, не воздух – ржавчина внутри. Я дотянулся. Поднял дрожащую руку и закрыл ей веки. Пальцами, которые соскальзывали от крови. Так, как делал отец с бабушкой. Закрыл – и только тогда позволил себе завыть.
Потом натянул простыню. Медленно, осторожно, будто боялся навредить даже мёртвой. Прикрыл её. До шеи. До подбородка. До плеч. Я хотел чтоб на нее никто не смотрел…и на мою нерожденную дочь тоже
– Прости, – хрипел я. – Прости…
Слова рвались сквозь кровь в горле.
Я не знал, сколько лежал на ней. Целовал холодный лоб. Обнимал её живот, в котором больше не билась жизнь. Ревел. Как животное. Как ребёнок.
Потом – мать. Я увидел её в углу. У стены. На полу. Сползшую, как тряпичную куклу. Голова свесилась на плечо, губы были приоткрыты. Она смотрела в потолок.
Я пополз к ней, скрипя зубами, волоча за собой ноги. Ладони оставляли кровавый след на паркете. Я весь был в их крови. В своей.
Я дотронулся до её щеки. Она была тёплая. Но это уже не значило ничего.
– Мама…
Я схватил её за руку, сжал. Она не ответила.
Внутри что-то треснуло. Тонко. Тихо. Как паутина в мороз.
Я заорал. Закричал так, что воздух стал стеклянным. Грудь вывернулась, сердце заколотилось в бешеной агонии.
Я хрипел, бился в собственной боли, рвал ногтями пол, пока сознание не потухло, как лампа в шторм.
Тьма.
Только тьма.
И в ней – я.
Умерший, но живой. Самое страшное, что может быть.
Восстановление – это не про тело. Это про то, сколько криков ты можешь не издать, пока тебя снова вшивают в собственную плоть. Не крик, а шов. Не слово, а игла. По утрам меня поднимали под руки, как старика, сажали, натягивали одеяло, как саван, кормили ложкой, как ребёнка. Я не был человеком. Я был телом. Проклятым, перевязанным, подотчётным. Я глотал, не потому что хотел. А потому что умирать было уже поздно. Тогда, когда я полз по полу, целуя лоб своей жены, прикрывая её простынёй, у которой на краю осталась вышивка моего имени. Тогда – я умер. А всё, что началось после, было выживанием трупа.