День начинается (страница 13)

Страница 13

2

Все эти девять дней после ссоры с Григорием на вокзале и встречи с незнакомой девушкой из Ленинграда Катерина, как ни старалась думать, что Григорий остался для нее прежним, все-таки убедить себя не могла. Она не хотела замечать перемену в Григории, но эту перемену, как назло, замечали другие и говорили ей об этом. И заведующая научной библиотекой геологоуправления Нина Васильцева, с которой Катерина дружила, видела перемену в Григории; и геологи Стародубцев и Меличев говорили Катерине о том, что Григорий Митрофанович стал совсем не такой, каким они его знали. Что-то появилось в нем новое и красивое. Но что это новое и красивое рождено в нем не по воле Катюши, об этом они многозначительно умалчивали.

– А что вы так интересуетесь переменами в Григории? – иногда спрашивала Катерина. – Я, кажется, меньше вас интересуюсь! И мне вовсе не обязательно слушать о каких-то переменах в характере товарища Муравьева.

Так она отвечала подругам, но не то было на ее сердце. Катерине было просто больно. Она боялась даже встретиться с Григорием, откладывая эту встречу со дня на день.

– Ты слышала, – спросила однажды у Катерины Павла-цыганка, – Григорий Митрофанович устроил ленинградку у себя как жену? Он отдал ей свою большую комнату, а живет теперь в красной норе, – так Павла называла багровую комнату. – И устроил-то как!.. И подрамники установил для картин. И краски достал!.. Она ведь художница.

Чем больше Катерина узнавала подробностей о незнакомке и о том, как она устроилась в доме Муравьева, тем старательнее избегала встречи с Григорием. Она искала причину разрыва не в себе, а в нем. «Он ко мне только привык, – говорила Катерина. – А привычка – это еще не любовь. Нет, нет, была не только привычка! Мы жили единой мыслью, одной целью. Так почему же сейчас Григорий все забыл?»

Три дня назад Катерина в крайкоме комсомола случайно встретилась с незнакомкой из Ленинграда. Ленинградка сидела в кабинете первого секретаря Николая Михайлова и показывала свои зарисовки. Катерина ее не узнала и стала смотреть на рисунки.

– Да у вас все зарисовки фронтовые, – сказала Катерина, рассматривая этюд, изображающий солдат у противотанковой пушки. – Интересно!.. Очень интересные зарисовки! И вот этот солдат с сержантом, как живые, стоят у пушки. Чтобы так рисовать – надо знать жизнь! Очень хорошо, правда, товарищ Михайлов? Да?

– Ну конечно! – ответил Михайлов. – В том-то и дело, что у товарища Чадаевой война не просто вымысел, а война как она есть в натуре. И знаете, Катерина Андреевна, Чадаева для нас будет писать картину «Лейтенант флота». Пожалуйста, покажите нам эскизы картины.

И вот тут-то Катерина узнала ее. За спиной Чадаевой, на стуле, висела армейская шинель из грубого солдатского сукна. Катерина так посмотрела на эту шинель, а потом в лицо Юлии, что та, подняв брови, недоуменно улыбнулась.

– Вы удивляетесь, что у меня солдатская шинель? – спросила она, доверчиво взглянув Катерине в лицо. – Пока я ничего другого не имею. Только эту шинель. Да еще есть у меня летнее пальто. Но я его выстирала, и оно еще не просохло. Так мне пришлось выехать из Ленинграда. Дом, в котором я жила, сгорел, и я осталась в летнем пальто. Да все это пустяки! Не все ли равно, в шинели я или в манто? – И она снова дружески улыбнулась.

– Ах, да все это дело наживное! – отмахнулся Михайлов и стал показывать Катерине эскиз «Лейтенанта флота». Катерина насупилась и мельком взглянула на эскиз.

– А вы уверены, что тут живет правда? – вдруг сказала она и жестом указала на зарисовки Чадаевой, лежащие грудой на столе Михайлова.

– Правда? А как вы понимаете правду? – спросила Чадаева, повернувшись к Катерине. – Тут то, что я видела и пережила в Ленинграде. И не только то, что я видела, но и то, что перечувствовала за время блокады. В зарисовках мои мысли о войне, мои идеи. Ведь картины художников – не абстрактная правда. Совсем нет! Картина художника – это его мысль, мечта! Изображая человека, художник, в сущности, выражает свои мысли об этом человеке.

– Ну, это мне совсем не интересно, – сказала Катерина. – Да и кому интересно знать ваши мысли и идеи? Я хочу видеть в картине то, что мне нравится, а не то, что вы мне стараетесь внушить! Зачем мне ваши мысли? У меня своих достаточно. Значит, тут правды нет!.. Вы, может быть, смотрели на войну из бомбоубежища, а я хочу видеть ее глазами тех, кто стоял на передовой!

Все это Катерина высказала залпом. Михайлов в недоумении пожал плечами.

– Я смотрела на войну не из бомбоубежища, – взволнованно, но тихо ответила Чадаева. – А впрочем, не все ли равно, как я ее видела, важно то, что вы, товарищ, высказали неправильные мысли. Художник потому и художник, что он не фотограф, а творец. А вы как раз требуете обратного! Вы признаете фотографию, а не искусство! Но фотография не даст вам того, что даст картина художника. Что бы дала вам фотография, изображающая, как Иван Грозный убивает сына? Она вызвала бы у вас чувство отвращения. И только! А картина Репина – поэма, потрясающая поэма, которую читают как волнующую историю. Заимствуя у природы образы для своих картин, художник не копирует их, а сознательно видоизменяет, как подсказывает ему замысел и его идеи.

– Только так и понимается творчество, – сказал Михайлов и подошел к Катерине. – Не ожидал я, Катюша, что ты так плохо понимаешь искусство.

– Я понимаю так, как мне нравится, – ответила Катерина. Она чувствовала, что говорит нелепость за нелепостью, но, уже начав, не могла остановиться. Катерина и краснела, и мрачнела, но никак не могла побороть в своем сердце чувство неприязни к Чадаевой. Вышло крайне глупо.

«Лучше бы я не выдвигала никаких возражений, – упрекала она себя потом. – И как это у меня сорвалась с языка такая глупость? И все эта ленинградка! Если бы я узнала ее сразу, я бы ушла. А то сначала расхвалила зарисовки, а потом наговорила и сама не знаю чего! И Михайлову было неудобно. И мне дважды стыдно. Ленинградка теперь расскажет Григорию, а он и в самом деле подумает, что я ничего не понимаю ни в искусстве, ни в творчестве».

3

Братья Муравьевы, Феофан и Пантелей, собрались в багровой комнате Григория на «военный совет», о котором говорила Дарья Фекле Макаровне.

Феофан, в приискательских плисовых штанах и вельветовой рубахе с пояском, толстый, высокий, с остатками рыжих волос у висков и на затылке, сидел на диване и изредка вставлял замечания в разговор Пантелея с Григорием. Пантелей, десятью годами моложе Феофана, худощавый, подвижный, в белой рубахе и в черных брюках, вправленных в серые пимы, сидел у стола и искоса глядел на Григория. Дарья, как только пришла от Феклы Макаровны, удалилась в комнату Чадаевой и сидела теперь у открытой двери, жадно прислушиваясь к разговору мужчин.

Между Григорием и Пантелеем шел спор о роли личности в коллективе.

– Понятие у тебя, Пантелей Фомич, очень тугое, устаревшее, – сказал Григорий, бросая сердитые взгляды то на Пантелея, то на Феофана.

– Какое есть, тем и живу, – ответил Пантелей. – А вот петухов, которых ты называешь личностью, не уважал и не гнул перед ними спину. Кто личность? Коллектив! И он, только он, держит на своем хребте все государство. А ты, не в обиду будет тебе сказано, лезешь в петухи! Ты все норовишь решать сам, по мерке своего ума и характера. А как это назвать? Диктаторством! Так оно и есть. Я тебе еще в Белогорье об этом говорил.

– Для тебя, конечно, любая воля, любая инициатива – это диктаторство, – возразил Григорий. – А я понимаю личность как частицу общества. Личность выражает собой идеи народа. Идеи и желания большинства.

– Не личность, а коллектив выражает! – выкрикнул Пантелей.

– А личность где?

– В коллективе! А не сама в себе. А коллектив – это все мы, сколько нас есть. Коллектив воюет, коллектив трудится и добивается всего, а не какая-то одна личность! У меня рабочее понятие, и ты меня не убедишь! Я стою на своей дороге. И тебя еще могу поучить, как держаться в коллективе.

– А Щетинкин? – вдруг спросил Григорий.

– Щетинкин? Ты это про что? – Пантелей насторожился. – Э, вижу, куда ты лезешь! Петр Ефимович был личностью от всего нашего партизанского коллектива! Но не сам для себя, как ты думаешь. Он не думал за всех, как ему придет в голову, а делал и думал так, как надо было для всех партизан! Так-то вот, Григорий Митрофанович. А петухом Щетинкин не был. А ты куда метишь? Думать за всех и работать за всех. А хватит ли силенки? Одиночка в поле не воин! Так-то вот. Ты, если что надумал, значит, так и должно быть. Что думают другие, ты ведь даже не спросишь. Так было в Белогорье. Свернул всю разведку, а что вышло? Конфуз. Там теперь открыт марганец, только не нами, а другим управлением! Ты и сейчас прешь со своим Приречьем наперекор всем. «Железная челюсть!» А вдруг там вместо железа… – Пантелей показал кукиш. – Что ты тогда запоешь? А? Опозоришься на всю геологическую окрестность. Тогда тебе места не будет в нашем городе и придется сменить климат. Ранний звон хуже обедни. Хе-хе-хе.

– Приречье не тронь! За Приречье буду отвечать я и другого за себя не поставлю.

– Эге ж, – согласился Феофан.

– Не тебе, а коллективу придется отвечать, – поправил Пантелей. – Или ты думаешь поднять Приречье своим плечом? Там будут работать тысячи, а не ты! Или для тебя других нет? Все в тебе и во всем ты!

Григорий ходил по комнате мелкими осторожными шажками, и то, что Пантелей высказывал ему какую-то долю правды, теперь злило его, и он не мог придумать, как ответить на слова Пантелея.

– Ты только и запомнил Белогорье, – буркнул Григорий, не находя других, более убедительных слов.

– С Белогорья ты и зазнался. Ты ведь не Рдищев, а лезешь в Рдищевы!

– Что ты мне навязываешь Рдищева? – Григорий рассердился; глаза его сузились. – Рдищев, Рдищев!.. Нет, с тобой решительно невозможно разговаривать.

Григорий был недоволен тем, что Пантелей употребил неуместное сравнение с Рдищевым. История с Рдищевым была такова.

В 1915 году, в мае, двадцатилетний Пантелей был арестован на прииске Ольховка за участие в рабочей революционной сходке и доставлен по этапу в Минусинск. Полицмейстер Рдищев, допрашивая Пантелея, тяжелым ударом свинцовой руки выбил ему передние зубы и в припадке бешенства высказал арестованному всю свою ненависть к рабочим. «Кто ты, чужня?! – рычал Рдищев. – Сапог! Дырявый горшок! Кто, ты, камбала морская? Куда, в какую революцию ты лезешь, чужня! Кто ты, кобура без застежки! Я тебя спрашиваю, знаешь ли ты, кто ты таков, а? Говори, кто ты! – Рдищев славился изумительной способностью строить такие нелепые фразы, от которых даже сам хохотал до колик. – Куда ты лезешь, а? Ре-еволюционер! И он туда же лезет в личности, камбала морская! Да знаешь ли ты, камбала, что такое геральдический герб личности? Личность – это я! Я – Рдищев! Я! А ты – камбала! Вас, таких, как ты, неисчислимое множество. От Лифляндии до Ирландии и от Ирландии до Камчатки! И все вы, вы, как камбала в море, когда она идет косяком. Ты знаешь, что такое косяк камбалы или селедки? Не знаешь? Это вы и есть, р-рабочие! Ишь ты, ре-еволюционер! Да я таких в пыль, в порошок, в ничто превращаю одним ударом. Я – Рдищев! А ты – чужня! И я спрашиваю тебя, безликое творение господа бога, куда ты, камбала, лезешь, а?! Да я тебя сию минуту в пыль, в порошок, в ничто превращу! Одним ударом!»