Моменты бытия (страница 7)
«Я ведь лучше Карлайла39, не правда ли?» – как-то раз спросил он в моем присутствии. Вероятно, Стелла мало что знала о Карлайле, но ее заверения звучали снова и снова; через силу; настойчиво. Несомненно, есть странное утешение в том, чтобы заставить живых слушать твои признания в злодеяниях, совершенных по отношению к мертвым; живые не только могут утешить своим взглядом на ситуацию со стороны, но и таинственным образом являют собой силу, которую можно умилостивить признанием и которая способна даровать нечто вроде истинного отпущения грехов. По этим причинам, а также из-за привычки открыто выражать свои чувства, он не стеснялся вываливать на Стеллу страдания и требовать постоянного внимания и любого утешения, на которое она вообще была способна. Но что она могла? Прошлого-то не вернуть; следовательно, все зависело от того, кем она являлась или кем стала, внезапно оказавшись в чрезвычайно близких отношениях с человеком, к которому, как к отчиму и пожилому литератору, она прежде относилась с уважением и была привязана лишь формально. Положение Стеллы до этого кризиса было довольно своеобразным; да и характер ее, каким он видится теперь, когда мы сравнялись по возрасту, примечателен – примечателен и сам по себе, и своей судьбой; над жизнью Стеллы нависли серьезные угрозы, но краткость [этой жизни?] и какое-то трепетное отношение к детству затрудняет хоть сколько-то внятное повествование.
Она не была умна, редко читала книги, и это, как мне кажется, оказало огромное влияние на ее жизнь – чрезмерно большое. Она преувеличивала свои недостатки и, живя в тесном общении с матерью, постоянно сравнивала себя с ней, ощущая неполноценность, из-за чего с самого начала оказалась в ее тени. Как я уже говорила, твоя бабушка тоже была по-своему строга к себе и совершенно безразлична к собственным страданиям, если видела, что может принести пользу. Ей было свойственно ощущать свою дочь, как она выражалась, частью себя самой, и, считая ее более медлительной и менее эффективной частью, она не стеснялась относиться к дочери так же строго, как и к своим недостаткам, или жертвовать ею с той же легкостью, с какой жертвовала собой. Как-то раз – еще до свадьбы твоих дедушки и бабушки, – когда Лесли сделал Джулии замечание по поводу суровости ее обращения со Стеллой, по сравнению с другими детьми, то есть двумя мальчишками, она ответила так, как я уже написала40.
С самого детства Стеллу подавляли, и она рано привыкла смотреть на мать как на человека, наделенного божественной силой и божественным интеллектом. Но повзрослев, Стелла обрела собственную красоту, особое очарование и темперамент, а мать умерила суровость, если можно так выразиться, и показывала лишь то, что лежало в ее основе, – глубочайшие искренние чувства. Их отношения носили по большей части естественный характер. Стелла всегда была прекрасной помощницей, питавшей живой огонь в сердце матери, которая радовалась служению дочери и сама сделала служение главным долгом своей жизни. Но кроме этого, очень скоро Стелла начала получать удовольствие от внимания окружающих к ее дарованиям; она была красива, красивее, чем на фотографиях, потому что большая часть ее эфемерной красоты: бледное сияющее лицо, огонек в глазах, движения и пульсация всего тела – неуловима в моменте. Если голову твоей бабушки можно назвать образцом классического греческого искусства, то голова Стеллы тоже была греческой, но относилась скорее к позднему декадентскому периоду, что делало ее более привлекательной благодаря мягким линиям и более нежным формам. Тем не менее красота обеих являлась выражением их самих. Стелла была непостоянной и скромной, но обладала каким-то очарованием или обаянием, удивительной утонченностью и способностью глубоко западать в души людей. И дело не в том, что она говорила – тут ничего особенного, – а в том, что она излучала добродушие и веселье всей своей статной фигурой, словно изваянной из мрамора. Она была веселой и женственной, но в то же время обладала каким-то спокойствием, которое в ее матери под влиянием обстоятельств переросло в непреходящую меланхолию. Стелла и ее выход в свет, ее успех и возлюбленные пробудили в матери многие, давно уснувшие инстинкты. Стелла начала интересоваться молодыми людьми и наслаждалась доверительным общением с ними; ее забавляли интриги и флирт; вот только ей, жаловалась она, приходилось возвращаться домой задолго до окончания вечера, а иначе возникал риск переутомления. Именно это, отчаянно прибегая к метафорам, я назвала ее мраморной хрупкостью, ведь триумфы Стеллы были всего-навсего мишурой на фоне ее постоянной поглощенности своей матерью. Это было прекрасно – даже слишком, ибо чувствовалось что-то нездоровое в привязанности между двумя людьми – пожалуй, чрезмерной, чтобы они могли осознать это. Чувства матери почти мгновенно передавались Стелле; мозгу не было нужды размышлять и критиковать то, за что отвечала душа. Твоя бабушка, без сомнения, предпочла бы более резкое сопротивление, интеллектуальное противостояние, требующее иного реагирования; она вполне могла ощущать, что их слишком тесная связь нездорова и способна помешать Стелле испытывать те естественные чувства, которые она так высоко ценила. Даже короткие расставания воспринимались чересчур болезненно; в течение нескольких дней перед отъездом за границу Стелла была бледной как смерть и в один момент просто забилась в истерике. «Какая разница, где мы, – рыдала она, – лишь бы все вместе».
В последние годы она становилась все более обеспокоенной, поскольку замечала ухудшение здоровья матери и никак не могла придумать, как обеспечить ей отдых, в котором та крайне нуждалась. Ее молчание с отчимом то и дело переходило в резкий открытый конфликт, потому что он, казалось, не замечал того, что было очевидно ей, – бесчисленных дел, которыми занималась его жена, и того, насколько они вымотали ее. Весной 1895 года Стелла отправилась за границу и на полпути поняла по почерку или какой-то фразе в письме, что мать слегла. Она написала Ванессе, которая смогла лишь прислать ответ, надиктованный матерью. У нее действительно было легкое недомогание, но со странной и даже пугающей причудой человека, играющего свою роль до конца, она настаивала на том, что правду пока раскрывать не следует. Стелла вернулась домой, словно измученное мечущееся животное, уверенная в обмане, и нашла мать в постели с ознобом, который через десять дней обернулся смертью.
Стелла была потрясена до глубины души; обладая исключительным благородством, она стала делать для остальных все, что могла, но делала это машинально. Будущее ничего не сулило ей; настоящее, надо полагать, было связано с отчимом, которого она едва знала, и с четырьмя детьми, нуждавшимися в заботе и мало чем способными помочь ей, безмерно горюющей. Стелле было всего двадцать шесть лет, и в один миг она лишилась не только главного источника собственной жизни, но и того своеобразного удовольствия, которое получала благодаря своим талантам. В общем, какой бы она ни была, Стелла оказалась в мучительно тяжелой ситуации, а с ее неверием в собственные силы и ужасом перед книгами тяжело переживала, ощущая безвыходность положения. И все же, если бы не это отчаяние, заставившее ее раскрыться полностью и проявить все свои силы в полной мере, самостоятельно, – смогла бы Стелла когда-нибудь показать себя такой благородной и настоящей, какой была на самом деле? То, какой она в итоге стала, и есть подлинное личное достижение Стеллы; никто больше не мог использовать ее в качестве опоры; никогда больше она, наверное, не заботилась ни о ком так, как о своей матери. Тем не менее, несмотря на все плюсы, эта перемена была необратима.
Сразу после смерти твоей бабушки Стелла унаследовала все обязанности, которые та исполняла, и, словно старая скрипучая повозка, изрядно проржавевшая и к тому же загруженная энергичными юными созданиями, наша семья с трудом двинулась дальше.
Глава 3
Положение твоей бабушки было таково, что ее смерть не просто лишила нас главы семьи – она настолько изменила отношения между остальными членами, что жизнь долгое время казалась невероятно странной. Твой дед в своем естественном, но, несомненно, неразумном желании сделать для детей все, что делала твоя бабушка, стал преподавать нам, посвящая этому половину утра – своего рода жертва, которая, однако, не приносила ему облегчения. Затем Джордж, поддавшись порыву чувств, настоял на более тесной и зрелой дружбе с нами; даже Джеральд41 временно стал серьезнее и сентиментальнее; в общем, эти глубокие эмоции собрали вокруг нас круг друзей, внезапно ощутивших желание принять участие в нашей жизни и право быть понятыми в своих переживаниях. Да и Стелла, в каком бы шоке она тогда ни находилась, никогда не теряла внешнего спокойствия, не ослабляла бесконечной заботы об окружающих и не говорила о собственных чувствах, но само это спокойствие, казалось, невольно проходило ряд испытаний и, в частности, допускало безоговорочную самоотверженность ради нужд твоего деда. Любое утешение, на которое только была способна Стелла, она предоставляла отчиму, будучи целыми днями к его услугам; она прилагала все усилия, как я уже говорила, чтобы найти людей, которые могли бы навестить его или помочь ей с бесчисленными повседневными хлопотами, связанными с нашим отцом. Теперь легко понять, что она потерпела неудачу ввиду неспособности правильно оценить ситуацию. Неверие в себя и длительный период зависимости лишили ее уверенности в собственном чутье. Мать завещала ей заботу об отчиме. Стелла отдавала ему всю себя без остатка, зная, что ничего лучше у нее попросту нет, а твой дед, который, несомненно, понял бы ситуацию, если бы взглянул на нее со стороны, принимал усилия Стеллы как должное. Но одним из последствий этого было то, что в течение некоторого времени жизнь казалась нам безнадежно запутанной. Мы, разумеется, горевали; определенно чувствовали себя лишенными, порой невыносимо остро, и ничем не могли заполнить образовавшуюся пустоту. Но это была понятная боль, а ее острые приступы иногда казались даже желанными в той душной и беспросветной жизни, пустой, ненастоящей, но в то же время остро ощутимой, глушившей и ослеплявшей нас. Все эти слезы и стоны, упреки и заверения в привязанности, возвышенные речи о долге, работе и жизни ради других, несомненно, должны были вызвать у нас определенные чувства, будь мы тогда способны на них, вот только нас не покидало ощущение беспросветной тоски, от которой, если честно, нет прока ни живым, ни мертвым; она, как это ни отвратительно, заслоняла и живых, и мертвых, очень долго причиняя неисправимый вред и подменяя яркий образ настоящей матери не вызывающим симпатии призраком.