Поплавок из осокоря (страница 9)
Так про Вовины труды я продолжу. Когда с полей уберут картошку, свеклу, капусту, Вова, похожий на ворону, летит в поля с рюкзачком за плечами, ведь и картошечка остается в земле, и капустка. Немного, но есть. Эти действия не очень-то одобрялись полевой охраной, но случались дни, когда никого нет в поле, и тут-то Вова трудился весь недлинный, серенько-сумрачный октябрьский или уж ноябрьский денечек. По краешку лукового поля мог пройтись и нашелушить себе полные карманы светящихся осенним светом луковиц. На бахчу заглянуть с тележкой – нет ли безнадзорных или отбракованных, «зряплатных», как Вова выражался, арбузиков-дынек? А коли дождик пройдется по здешним посадкам-перелескам, то первым мчит на велике в ближний лесок – «за шпионами», за «березовиками».
«Я мытарь, – говорил он о себе с достоинством. – Осенний мыт самый урожайный».
Мы с отцом позже тоже начали называть мытарями и лесных, и полевых, и речных людей. И сами, если подумать, были отчасти из этой, мытарской, породы вольных скитальцев – сборщиков податей водных. Для людей Става, я думаю, мытарство было философией, каждодневной реальностью, способом жизни. Мытарей по призванию больше, чем принято думать. Я знал человека, например, лесного мытаря, который каждый день ездил из города в лес, чтобы собирать паутину, и готовил из нее лекарство, заживляющее самые глубокие порезы. Да, мытарство, распространенное на периферии жизни, на ее обочине, на кромке ее полей и на ее берегах, врачевало жизнь, заполняло смыслом ее пустоты…
…Ну а весной, в путину, в икромет, когда подходит к дамбовой Стенке самая разная рыба отбивать икру, Вова превращается в промысловика-рыбника. В мытаря Волги. Идешь, бывало, мимо его барака с ловли, несешь домой пойманных на удочку десяток плотвиц, а Вова сидит себе посреди дворика (в приоткрытую калитку видать) и, доставая из мешка здоровенных рыбин, чистит, потрошит, разделывает их острющим ножичком. Руки у него становятся еще более красными, «рачьими» после нерестовой сетевой вахты и шершавее обычного, потому что исколоты они окуневыми и судачьими колючками, карасиными плавниками-лучами. Под ногтями у Вовы в эту пору – тина и чешуя. А во дворе чешуя перемешана с лепестками абрикосов. И сразу не разберешь – где лепесток, где чешуина. Издалека пахнет водой, сыростью, рыбным свежаком. Рядом с Вовой обязательно трутся три-четыре кота, поедающих рыбные потроха или пересортицу-мелочевку.
Взгляд у Вовы плывущий, уставший – ловля-то браконьерская ночами идет, днем и попасться можно. А принцип ловли простой: привязывается к палке на бельевой леске косынка крупноячеистая (это сеточка такая квадратная или, чаще, треугольная, почему и косынкой зовется), огружается снизу свинцовой плашкой, опускается с высокой Стенки (участок дамбы, под которым очень глубоко и течняк, бырь) в воду и волочится метров двадцать-тридцать по дну. Промышляющий таким образом рыбу словно бы удерживает на своих плечах реку, идя всегда против могучего майского течения. Затем косынка, набитая донными корягами, плавнями и всевозможной рыбой, поднимается на верх Стенки, освобождается от рыбы и сора и снова пускается в дело. И снова тянет мытарь-рыбак груз реки на своих плечах. Килограммов сорок-пятьдесят за ночь – это в половодье норма, а сама путина длится не больше недели.
Вова часто рассказывал, как вместе с другими тянульщиками-косыночниками ныкался от рыбнадзора. Подплывает, грохоча и угрожающе фыркая, рыбнадзоровская моторка, а мешки с рыбой мужики уж попрятали – рядом горы намытого земснарядом песку, так прямо в песок и зарыли. Найдешь ли в темноте? А сами быстренько спиннинги достают – у нас, мол, закидушки, сторожим судачка, вот, по два-три бершика поймали и тому рады, хоть бы на ушицу наскрести. Рыбнадзор матюкнется да и отплывет куда-то в темноту ни с чем, браконьеры тогда – снова за свое. Вот еще почему так тяжело было обрабатывать Вове улов – приходилось промывать рыбу от песка.
Но мне лично Вова запомнился именно по Ставу и именно по зимней ловле. Да, и на Травянку он гонял, и к Пономаревским островам, и в Баранниково даже, что километрах в десяти от Мостотряда, и все-таки чаще всего появлялся Вова в ставском зимнем мире.
Сидел он всегда на ведре, носил с собой тонкую, но очень острую пешенку, которой открывал старые лунки даже после сильных ночных морозов. Еще у него был привезенный с Сахалина термос, которым он очень гордился. Да, удочка у него была интересная – с длинным-длинным самодельным кивком. Само удилище – короче ладони, и подсечка коротенькая, а кивок – в три раза длиннее. Вова высоко поднимает руку, почти вертикально, и кивок начинает работать, оживает, плавно колышется. И когда окунь щелкает в кивок, Вова поднимает руку с удилищем еще выше, перехватывает леску, привстает с ведерка и отправляет туда пойманную добычу. «Хорошо, – говорит он себе под нос, – мамка уху сегодня сварит».
Любимым местом Вовы был на Ставу родник. Среди береговых непролазных кустов и тростников, под самым бережком пульсировала всю зиму, в любые морозы, темная водная жилка. А в оттепель или к весне она становилась смелее, лед вокруг делался хрупким, и наконец ледяной панцирь протачивала живая вода, образуя круглое озерцо. В марте оно уж никогда не замерзало, становясь ото дня ко дню на пару сантиметров шире. И легкий (легче Кармана) Вова со своим ведерком подходил, простукивая дорожку пешенкой, почти к самой кромке открытой воды и двумя-тремя легкими ударами пробивал себе луночку. Рыба, скучающая по солнышку и кислороду, собиралась у родника целыми стайками, и Вова всегда бойко таскал плотву, щурят, окушков, красноперок, посматривая на всех с веселой хитрецой и попивая чаек из своего знаменитого термоса.
«Браконьер проклятый, – глухо ворчал Семеныч, – мало ему Травянки, так и здесь нас, стариков, оббирает!»
Хорошее было у Вовы место, живописное, уловистое. И он как-то сросся с ним, сжился: Вова – родник, родник – Вова. Но Родником прозвали его не только по этой причине. А потому еще, что раз в месяц, видимо в тот день, когда получал Вова пенсию, напивался он совершенно безбожно и притаскивался сюда же, в Став. Только не на рыбалку, а чтобы… утопиться. Став узенький, а Вова шатается с такой амплитудой, что его заносит от одного берега к другому. И на ходу он говорит обычно: «Я своей бабе (левая сторона Става) купил часы в подарок (правая сторона). Золотые. И где-то здесь их сегодня посеял (середина). И если не найду, то (кромка родника) утоплюсь прямо сейчас. Я сейчас прямо утоплюсь. Может, кто видел часы? Верните мне часы, верните».
Рыболовы, наблюдавшие картину впервые, бросались спасать Вову, объясняли ему, что топиться из-за часов глупо, что никто их никогда не взял бы, что они поищут по всему Ставу и что, в конце концов, девушка его наверняка простит. Некоторые, бывало и так, обещали купить ему новые часы и старались увести его подальше от истонченной ледяной кромки. Завсегдатаи же ставской жизни знали наперед, чем закончится дело, и не вмешивались. Вова плакал, говорил, что «зря приехал в это болото с Сахалина», что его жизнь «упущена», доливал в крышку от термоса «Рояль», потом зачерпывал красными руками воды из лунки и плескал в спирт, выпивал все это залпом. Потом оборачивался на весь наш ставский коллектив, как бы противопоставляя себя гордо обществу: ну что, мол, хотите еще меня поспасать? И делал решительный шаг в родник. Там ему было ровно по пояс. Какое-то время он удивленно смотрел по сторонам, как будто бы не понимая, почему все еще не на дне. «Садко хренов!» – качал головой Семеныч. Вова же, тяжело вздыхая, выбирался ползком на лед – примерно с третьего-четвертого раза. И тут же, у родника, засыпал. Яшка Голубятник, или Володя Седой, или кто приходился из обитателей Става тащили его домой, вместе с ведром, пешней и термосом – к мамке.
Девушки-то у Вовы Родника никакой, конечно же, не водилось.
Сика и Бешка
Сика и Бешка – братья. Родные, само собой. Раньше, когда они были молодыми, жизнь их была довольно однообразна. Сначала Бешка, который постарше, зарезал Сику. Не до смерти, нет, всего лишь до больничной койки. Как зарезал? Да по пьяни, ясное дело. Находясь пять лет в здешней тюрьме, Бешка не вылезал из карцера, поскольку буквально затерроризировал и сокамерников, и охрану. Когда на недолгое время Бешка из карцера выходил, Сика, уже успевший поправиться, носил ему передачи – курево там, крупу, лавровый лист, чтоб добавлять в баланду, и прочее. Потом Бешка вышел. Они с Сикой помирились, решили свой братский мир обмыть как следует. И тогда уже Сика зарезал Бешку. И все повторилось: пять лет в той же тюрьме, тот же карцер, те же передачи.
Местный участковый по фамилии Петросян, когда выходил Сика, явился в барак к братьям, немного выпил с ними, чтобы они его слушали, и твердо сказал:
– Если вы еще раз, ребята, друг друга порежете, то я лично поспособствую, чтобы закрыли обоих лет на пятнадцать, и не тут, в родной тюряге, а где-нибудь подальше, на севере. Решайте сами, мое дело – предупредить.
И решили Сика с Бешкой с того самого дня, как гласит ставский фольклор, больше не резать друг друга, а заняться каким-нибудь общим делом. Летом – ловить рыбу сетями, зимой – вязать сети и мыть мотыля.
Как сойдет лед с Большого озера, соединенного со Ставом узеньким бойким ручейком, Сика и Бешка гребут на старенькой одноместной резиновой лодчонке устанавливать сети. Сетей у них много – не только для себя рыба нужна, но и на продажу. Рыба – их хлеб насущный. Под берегом, под самыми прошлогодними тростниками, примостят они сеточку мелкоячеистую – на сорожку да на окуней-красноперочек сгодится. А посередине протянут сеть крупную – на большущих икряных карасей, вылезающих из тины после долгой зимы. Постоят сеточки три-четыре денька, и братья-браконьеры выплывают проверять их. На веслах всегда Бешка – он высокий, длиннорукий, и руки у него похожи чем-то на весла, он широко улыбается почти беззубым ртом, а Сика низенький, коренастый, с маленьким, крепко сжатым ртом, с прищуренными зорко глазами, весь напружиненный, перебирает он сети короткими злыми движениями, ловко вынимая очередную рыбину из ячеи и отбрасывая ее в ведро. Петросян увидит эту картину из окошка своей конторы, которая здесь же, неподалеку от Става и озера, и переведет дух: хорошо, ребята делом заняты, чем бы, как говорится, дитя ни тешилось… Летом, в жару, приходится им проверять сети два раза на дню, чтоб рыба не пропадала, а поздней осенью, когда северо-западный («северно-западный», по-Вовиному) ветер или упрямый сиверко гонит по озеру тяжелые свинцовые волны, орудуют братья только по берегам, на середину не суются, да и нет ничего по такой волне на большой озерной воде-то, рыбка под бережок забивается. А Сика с Бешкой тут как тут: Бешка гребет, а Сика лупит специальной гремучей палкой по тростникам, заставляя линьков да карасиков выходить из предзимних убежищ. Тут их сеточки-то и поджидают. Такой лов трудоемок: вымокшие в ледяной ноябрьской воде, с красными от холодного ветра лицами, с распухшими руками выбираются братья из лодочки, прямо на плечах, чтобы не спускать лишний раз, тащат ее во дворик своего барака, пьют крепкий чай для согревания. И – на местный базарчик, сбывать улов. Пару линьков самых упитанных себе, конечно, оставят на жареху, а остальное продадут за какой-нибудь час. Вот и выручка, вот и добыток.
Зимою же Сика с Бешкой превращались в мотыльщиков. Мотыльный их мыт начинался. Мытье мотыля, хочу я сказать, это работа непростая, требующая не только силы, но и особого чувства воды. Как узнать, где под толщей льда на глубоком заиленном дне прячутся самые крупные и бойкие мотыли, за которых любой рыболов не пожалеет никаких денег, возьмет сразу три-четыре спичечных коробочки? Тут надо с озером контакт иметь, любить его надо, кормильцем своим признавать. Иначе намоешь ракушек, да гнилой травы, да кормовых мотылишек, на которых никто не позарится.