Эпифания Длинного Солнца (страница 14)
– Чистик? О посещении святилища? В твоем обществе? Нет, нет… признаться, даже не заикнулся.
– О том, что трепку мне задал. Я думала, может… ладно, чушь это все. Раз я присела на один из тех белых валунов, так он мне пинка отвесил. В ляжку пнул, понимаешь? До сих пор так обидно!
Потрясенный грубостью Чистика, Наковальня сокрушенно покачал головой.
– Представляю, дочь моя, представляю. Я лично отнюдь не склонен тебя в сем упрекать.
– Но потом, мало-помалу, я кое-что сообразила. Гляди: Киприда… ну, понимаешь… проделала то же, что Сцилла. Было это на похоронах Дриадели, девахи одной знакомой… – Перехватив ракетомет левой рукой, Синель утерла глаза. – Вот кого вправду жалко! До самой смерти ее не забуду.
– Что ж, скорбь о ней делает тебе честь, дочь моя.
– Теперь лежит она в ящике под землей, и я тоже по подземельям брожу, только эта моя ямища куда как глубже. Интересно, для нее смерть так же выглядит? Наверное, да.
– Ну ее дух, вне всяких сомнений, присоединился к богам в чертогах Майнфрейма, – мягко заметил Наковальня.
– Дух-то – да, ясно дело, а как насчет нее самой? Как называется эта штука, из которой тут все вокруг? Из нее еще дома порой строят.
– Люди невежественные зовут сей минерал «крылокамнем», а в среде образованных он называется «нависляпис».
– Громадный крылокаменный ящик… вот куда нас занесло. Похоронены мы тут не хуже, чем Дриадель. Так, стало быть, о чем я, патера? Киприда ж Чистику не открывалась, как Сцилла. Сцилла сразу сказала, кто она есть, а Киприду он до конца разговора мной считал и здорово полюбил ее. Вот этот перстень мне подарил, видишь? А потом она поговорила с людьми в Лимне, зашла в мантейон и… там ее и след простыл. Ушла, оставила меня совсем одну напротив Окна, перепуганную до смерти. У меня кой-какие деньжонки при себе были, и я давай заказывать себе «Красный ярлык»…
– То есть бренди, дочь моя?
– Ага. Сижу, опрокидываю стопку за стопкой, воображаю, будто это ржавь – ну цвет почти тот же. Немало выхлебать пришлось, пока я страха не одолела, но все равно какая-то малость осталась, засела глубоко в голове и вроде как в потрохах. Гляжу, Чистик идет… а было это все в той же Лимне… и давай цеплять его – гельтухи-то кончились, а я пьяна не на шутку, хуже старой прожженной лярвы. Ясно дело, он мне плюху отвесил, хотя так же сильно, как Окунь разок, не лупил меня никогда. Прости, кстати, что я тебя приложила… и скажи, патера, разве богам не положено о нас заботиться, а?
– Они и заботятся о нас, дочь моя. Ежечасно. Ежеминутно.
– Может, и да, только Сцилла обо мне ничуточки не заботилась. Могла б хоть от солнца меня поберечь да одежду с собой прихватить, чтоб я не обгорела так зверски. Нам, понимаешь, когда она бегом меня погнала, жарко стало, и бежать тряпки мешали здорово, так она сорвала их и бросила. Мое лучшее зимнее платье…
Наковальня смущенно откашлялся.
– Да, дочь моя, об этом я тоже намеревался с тобою поговорить. Твоя нагота… Наверное, о ней следовало завести разговор во время исповеди, однако я предвидел, что ты можешь истолковать сие превратно. Видишь ли, я тоже изрядно обожжен солнцем, но нагота… грех.
– А гостей распаляет здорово… ну то есть моя или, скажем, Фиалки. Я как-то видела, один гость чуть на стену не полез, когда Фиалка платье сняла, и это она еще не совсем догола разделась. На ней такой шикарный строфион оставался, из тех, которые грудь вот так вот поднимают, торчком, хотя с виду кажется, будто она сама ткань распирает…
– Нагота, дочь моя, – упорно продолжал Наковальня, – грешна не только потому, что вселяет в головы слабых любострастные помыслы. Сколь часто она становится причиной насилия! Да, любострастные помыслы грешны сами по себе, однако ж не представляют собою серьезного зла, а вот насилие, напротив, есть зло крайне, крайне серьезное! В случае любострастных помыслов вина возлагается на тебя, породившую оные посредством намеренного обнажения. В случае же физического насилия вина возлагается на насильника, ибо его долг – сдерживать себя, сколь ни велико предстающее перед ним искушение. Однако прошу тебя, дочь моя, подумай: угодно ли тебе, чтоб бессмертные боги отвергли хоть какой-нибудь, хоть один человеческий дух?
– Когда по башке – есть у некоторых такая привычка – лупят, такое мне точно совсем не нравится, – безапелляционно объявила Синель.
Наковальня удовлетворенно кивнул.
– И непременно учти еще вот что. Учти: более всех склонны к насилию отнюдь не самые благородные представители моего пола. Напротив! Тебя вполне могут убить. Подобное с женщинами случается сплошь и рядом.
– Да, патера. По-моему, тут ты прав.
– И еще как, дочь моя, еще как прав! Можешь не сомневаться. Да, в нынешней нашей компании твоя нагота, можно сказать, никому не страшна. По крайней мере, я для нее неуязвим. Как и солдат, коего мне попущением Прекраснейшей Фэа удалось вернуть к жизни. В той же – или почти в той же – степени, полагаю, неуязвим для нее и капитан нашей лодки…
– Елец.
– Да, Елец, благодаря почтенному возрасту. Ну а Чистик, на предмет коего я испытывал самые серьезные опасения, ныне, благодаря заступничеству Божественной Эхидны, неустанной блюстительницы не только мужского, но и женского целомудрия, пострадал столь серьезно, что вряд ли способен свершить над тобою насилие либо…
– Чистик? Ему это совсем ни к чему.
Наковальня снова смущенно откашлялся.
– От дискуссий о сем предмете я, дочь моя, воздержусь. Будь по-твоему, хотя я, безусловно, предпочту положиться на свои доводы. Однако учти еще вот что. В скором времени нам предстоит, воспользовавшись названной покойным талосом тессерой, войти в Хузгадо, ну а там…
– А мы что, сразу, как только вернемся, туда и пойдем? Нет, я наказ-то помню, но думала, сначала надо бы Чистика к доктору и все такое… я одного знаю, очень хорошего. И хоть присесть, да позвать кого-нибудь, чтоб ноги мне как следует вымыли, и пудры с румянами, и духов приличных принесли, и выпить, и поесть. Тебе, патера, поесть разве не хочется? Я лично вот-вот от голода сдохну.
– А я не столь непривычен к постам, дочь моя. Итак, возвращаясь к теме нашего разговора, нам надлежит отправиться в Хузгадо, о чем известил нас талос за миг до того, как когти Иеракса сомкнулись на его теле. По его словам, так распорядилась Сцилла, и я вполне ему верю. Еще он напомнил нам, что Аюнтамьенто надлежит уничтожить, а сей приказ отдала сама Сцилла в тот незабвенный момент, когда провозгласила меня Пролокутором. Талос же уточнил, что о ее решении следует уведомить комиссаров, и сообщил тессеру, позволяющую с сей целью проникнуть в потайной подвал. Должен признаться, о существовании подобного подвала я даже не подозревал, но, видимо, он существует. Так вот, подумай же, дочь моя: вскоре тебе предстоит…
– «Фетида», да? Так? Я-то думала, что он этим хотел сказать… а это, выходит, слово, заменяющее ключ? Слышала я о таких дверях, слышала!
– Да, таковы самые древние двери, – подтвердил Наковальня, – двери, сотворенные Всевеликим Пасом во времена строительства круговорота. Подобная дверь имеется и во Дворце Пролокутора, и тессера к ней мне известна, но разглашать ее я не вправе.
– «Фетида»… на имя богини похоже. Правда, я-то в богах не разбираюсь совсем. Только Девятерых и помню, да еще Иносущего. Патера Шелк о нем кое-что рассказывал.
– Так и есть, дочь моя, так и есть, – оживившись, засияв от удовольствия, заговорил Наковальня. – В Писании, дочь моя, великолепно, весьма живописно изображен механизм выбора новых авгуров, моих собратьев по призванию, и сказано там… – Тут он слегка запнулся. – К сожалению, я не смогу процитировать сей стих наизусть. Боюсь, придется изложить его содержание собственными словами. Однако сказано там, что всякий новый год, наступающий волею Паса, подобен огромной флотилии… ну с лодками ты, дочь моя, знакома прекрасно – хотя бы с той утлой рыбацкой лодчонкой, на коей плавала вместе со мной.
– Ну да.
– Как я уже говорил, в тексте Писания каждый год уподоблен целой флотилии лодок – сиречь составляющих его дней, множеству величавых, быстроходных судов, нагруженных молодыми людьми сего года. Каждой из сих лодок-дней на пути в бесконечность надлежит миновать Сциллу. Одни проплывают совсем близко к ней, тогда как другие предпочитают держаться поодаль, и юные их экипажи толпятся на самом дальнем от ее нежных объятий борту… но все это ровным счетом ничего не значит. Так ли, иначе – в каждой из лодок богиня выберет юношей, пришедшихся ей по нраву более остальных.
– Никак не соображу, к чему ты…
– Но, – с чувством продолжал Наковальня, – чего ради сим лодкам плыть мимо нее вообще? Отчего бы им не остаться в тихой, спокойной гавани либо не взять курс куда-либо еще? Все потому, что обязанность направлять их к Сцилле возложена на одну из меньших богинь. Эта-то богиня и зовется Фетидой, а, стало быть, ее имя – самая подходящая для нас тессера. Самый подходящий, как ты выразилась, ключ. Билет либо гравированная пластинка, которая отворит нам путь в Хузгадо, а между делом и вызволит из этих ужасных, темных, промозглых подземелий.
– По-твоему, патера, мы сейчас где-то неподалеку от Хузгадо?
Наковальня отрицательно покачал головой.
– Сие мне неведомо, дочь моя. Какое-то расстояние мы преодолели на спине того злополучного талоса, а мчался он весьма быстро, и посему я смею надеяться, что мы уже где-то под городом.
– А по-моему, мы вряд ли от Лимны далеко успели уйти, – вздохнув, возразила Синель.
Голова у Чистика раскалывалась – словами не описать. Порой казалось, будто в черепушку вгоняют клин, порой клин больше походил на гвоздь, но в любом случае болела голова так, что временами боль заглушала все мысли до одной, и оставалось ему только заставлять себя сделать очередной шаг, переставить вперед гудящую ногу, точно самодвижущийся человечек, за ней переставить другую, и сделать еще шаг, один из великого множества, которому нет и не будет конца. Когда же боль унималась (случалось иногда и такое), он начинал сознавать, что его тошнит, тошнит, как в жизни еще не тошнило – того гляди, вот-вот вырвет.
Рядом с ним шагал Молот. Шлепая по сырому крылокаменному полу коридора, огромные обрезиненные ступни солдата создавали куда меньше шума, чем Чистиковы башмаки. Иглострел его Молот держал при себе, и когда боль в голове утихала, Чистик строил хитроумные планы, прикидывал, как бы вновь завладеть оружием, но все его иллюзорные замыслы куда больше походили на кошмарные сны. В этих снах он то сталкивал Молота в озеро с края обрыва и выхватывал у него иглострел на лету, то подставлял ему ножку, пока оба карабкались на островерхую крышу, то вламывался в дом Молота, обнаруживал его спящим и забирал иглострел из кладовой за железной дверью… а Молот, рухнувший вниз головой, кувыркался на лету, кубарем катился с крыши, а он, Чистик, выпускал по нему иглу за иглой, и клейкая черная жидкость, брызгавшая из каждой раны, пятнала белоснежные простыни, превращала озерную воду в черную кровь, и оба тонули, тонули в ней, уходя на дно.
Нет, иглострел же вовсе не у Молота – у Наковальни, за поясом, под черными ризами, однако у Молота есть пулевое ружье. Выстрел из такого ружья, способного прошить – и зачастую впрямь прошивающего пулей насквозь – хоть стену дома из глинобитного кирпича, хоть громадную бычью либо конскую тушу, а туловище человека разнести в клочья, запросто прикончит даже солдата…
Орев на плечах Чистика шумно захлопал крыльями и, помогая когтям багровым клювом, перебрался с одного на другое. За мыслями сквозь уши подглядывает… да только, как и сам Чистик, знать не знает, что они предвещают. Орев – всего-навсего птица, и уж его-то Наковальне не забрать, не отнять, как и полусаблю с ножом…