Эпифания Длинного Солнца (страница 15)
У Ельца тоже имелся при себе нож. За поясом, под рубашкой – старый такой нож, толстенный, с плоской заточкой, которым Елец чистил и потрошил пойманную с лодки рыбу, да так шустро, уверенно потрошил, хотя с виду нож совсем не подходил для подобной работы… Елец… никакой он не старик, а прислужник, холуй при этом старом ноже, вещь, носящая нож точно так же, как старая лодка Ельца несла их всех, даже когда в ней не было ничего приводящего лодку в движение, несла, словно детская игрушка из тех, что стреляют или летают, хотя внутри у них нет ничего, просто форма такая, хитрая, а внутри-то пусто, как в той же лодке Ельца, но, будь они хитровыгнутыми вроде той же лодки, или сплошными, типа картофелины, внутри у них ничего. Ничего… Ладно. О Ельце позаботится Шахин.
Шахин, брат Чистика, отнял у него пращу, увидев, что Чистик мечет камнями в кошек, а отдавать ее нипочем не желал. Вообще, насчет Шахина всю жизнь все было не по справедливости: и родился он первым, хотя имя его начиналось с «Ш», а имя Чистика – с «Ч», и умер тоже первым. Жульничал до конца и даже после, обманывал на каждом шагу и Чистика, и даже себя самого. Обманом жил, обманом и помер. Жил себе, в ус не дул, пока его ненавидишь, а стоило полюбить его хоть самую малость, тут же отдал концы. Пока Шахин держался рядом, никто, кроме него, пальцем Чистика тронуть не мог: привилегией этой Шахин не делился ни с кем, а сейчас вернулся и снова нес Чистика, хотя Чистик давно позабыл, что Шахин когда-то таскал его на руках. Шахин… всего на три года старше. Если зимой, на четыре. Может, он-то, Шахин, и был их матерью, которую вроде как помнил, а Чистик – нет, не мог вспомнить ее, хоть ты тресни? Сроду не мог… а эта огромная черная птица покачивается на темени Шахина, будто птичка на дамской шляпке, с глазками из гагатовых бусин, подрагивает, подскакивает при каждом движении его головы, набитая ватой, прикидывающаяся живой, водя за нос смерть…
Шахины – они тоже птицы, только умеют летать, умеют, и это правда, слово-лилия: ведь мать Шахина, а стало быть, и мать Чистика, звали Лилией, то есть, если уж начистоту, Правдой – Правдой, улетевшей от них с Иераксом, а их оставившей, отчего Чистик никогда в жизни не молился Иераксу, Смерти, Божеству Смерти, а если молился, так только изредка и не от сердца, хотя Елец говорит, будто он-де принадлежит Иераксу, тем более что Иеракс унес от него и Шахина, брата, заменившего ему отца, обманом выманившего у него пращу и еще кучу всякого – всего даже не упомнишь.
– Эй, здоровила, ты как там? – окликнул его Елец.
– Я-то? Прекрасно, – ответил Чистик. – Прекрасно… только бы не сблевать.
– Пройдешь еще малость али вовсе невмоготу?
– Ничего, я его понесу, – объявил Шахин… нет, не Шахин: металлический, резкий баритон над головой принадлежал солдату по имени Молот. – Патера позволил.
– Не хотелось бы, чтоб меня прямо на твой мундир вывернуло, – заметил Чистик.
Молот захохотал. Массивное металлическое тело солдата при этом почти не дрогнуло, однако пулевое ружье на ремне, за плечом, слегка задребезжало о его широкую спину.
– А Дойки где?
– Там. Там, впереди. С патерой.
Чистик приподнял голову, сощурился, но разглядеть сумел только вспышку, нить алого пламени, рассекшую неяркий зеленоватый свет вдалеке, да вспышку взрыва ракеты.
Белоснежный бык осел наземь, обильно кропя вызолоченные копыта алой артериальной кровью из раны в могучей шее.
«Сейчас, – решил Шелк, проводив взглядом гирлянды тепличных орхидей, соскользнувшие с обвитых лентами сусального золота бычьих рогов, и преклонил колени рядом с массивной головой жертвы. – Сейчас или никогда».
Тут она и явилась, словно бы отозвавшись на его мысль. Едва острие ножа начало очерчивать первый надрез вокруг правого глаза быка, перед глазами самого Шелка, в Окне, замерцала Священная Радуга, хоровод ярких, переливчатых, словно рыбьи чешуйки, цветных пятнышек – искрасна-желтых, лазурных, свинцово-сизых, розовых, алых, черных, как грозовая туча. Кружению красок вторили слова, слова, поначалу неразборчивые, а голос, раздавшийся из Окна, вполне мог бы принадлежать древней старухе, будь он хоть чуточку менее звучен, чуточку менее звонок, чуточку менее юн.
– Слушай меня. Слушай меня, ты, тот, что чист.
Шелк полагал, что если кто из богов и почтит их явлением, то это будет Киприда, однако заполнившее Окно от края до края лицо богини оказалось совсем незнакомым. Пылающие огнем глаза у самой верхней кромки, тонкая нижняя губа исчезает из виду под основанием, стоит богине раскрыть рот…
– Чей это город, авгур? – продолжала она.
Сзади донесся шорох: все, кто услышал ее, преклонили колени.
Стоявший на коленях возле быка Шелк склонил голову.
– Старшей из твоих дочерей, о Великая Царица.
Действительно, окружавшие лицо богини змеи – толщиной с запястье взрослого человека, однако немногим тоньше волос в сравнении с губами, носом, глазами и бледными, впалыми щеками – исключали любые сомнения в ее личности.
– Вирон – град Сциллы-Испепелительницы.
– Впредь помните это. Помните все до единого. Особенно ты, Пролокутор.
Ошарашенный Шелк едва не отвернулся от Окна, чтоб оглянуться назад. Неужто сам Пролокутор тоже где-то здесь – здесь, в многотысячной толпе прихожан?
– Я наблюдала за тобой, – объявила Эхидна. – Смотрела и слушала.
Вот тут притихли даже ждавшие своей очереди жертвенные животные.
– Сей город должен по-прежнему принадлежать моей дочери. Такова была воля ее отца. Ныне от его имени всюду говорю я. Такова моя воля. Оставшиеся жертвы надлежит поднести в дар ей. Ей и никому более. Ослушание повлечет за собой гибель.
Шелк вновь склонил голову.
– Будет исполнено, о Великая Царица.
На миг он заподозрил, будто не столько оказывает почести божеству, сколько склоняется перед прямой угрозой, но времени для анализа мыслей и чувств не оставалось.
– Вижу, здесь есть особа, годящаяся в вожди. Она вас и возглавит. Пусть выйдет вперед.
Глаза Эхидны казались твердыми, черными, словно пара опалов. Под ее немигающим взглядом майтера Мята поднялась с колен и крохотными, едва ли не жеманными шажками, склонив голову, засеменила к ужасающему лику в Окне. Стоило ей остановиться рядом, Шелк невольно отметил, что ее темя разве что самую малость выше его макушки, хотя он и стоит на коленях.
– Ты жаждешь взять в руки меч.
Если майтера Мята и кивнула, чрезмерно скромный, неуловимый кивок ее оказался никем не замечен.
– Ты и есть меч. Мой меч. Меч Сциллы. Ты есть меч Восьми Великих Богов.
Из тысяч собравшихся большую часть сказанного майтерой Мрамор, патерой Росомахой либо самим Шелком слышали разве что человек пятьсот, однако все до единого – от прихожан, стоявших так близко к покосившемуся на сторону алтарю, что кровь жертв густо забрызгала штанины их брюк, до детишек на руках матерей почти детского роста – слышали слова богини и рокот ее голоса как нельзя лучше, и даже в определенной, пусть ограниченной мере понимали ее, Божественную Эхидну, Царицу Богов, высочайшую, непосредственную представительницу Двоеглавого Паса. С каждым новым из ее слов толпа вздрагивала, колыхалась, точно пшеничное поле, чувствующее приближающуюся грозу.
– Верность сего города надлежит восстановить и упрочить, а тех, кто продал ее, вышвырнуть вон. Этот ваш правительственный совет. Предайте их смерти. Вернитесь к Хартии, писанной моей дочерью. Самую неприступную крепость города, тюрьму, называющуюся среди вас Аламбрерой, сровняйте с землей.
Майтера Мята преклонила колени, и над толпой, от края до края улицы, словно бы вновь разнеслось пение серебряной боевой трубы.
– Будет исполнено, о Великая Царица!
Шелк не поверил собственным ушам. Неужели это действительно голос крохотной, робкой сибиллы, знакомой ему вот уже более года?
Ее ответом теофания и завершилась. Белый жертвенный бык лежал замертво рядом, касаясь ухом ладони Шелка, Окно вновь опустело, но ошарашенные, ошеломленные, замершие в благоговении прихожане, заполнявшие Солнечную, даже не думали подниматься с колен. Откуда-то издали донесся истерический, восторженный женский визг, однако, встав, разглядеть кликушествующую Шелк не сумел. Вспомнив, как обращался к толпе с площадки у башенки пневмоглиссера, он вновь вскинул руки над головой.
– Люди! Виронцы!
По всему судя, услышала его разве что половина.
– Нас удостоила великой чести сама Царица Круговорота! Сама Эхидна…
Слова, пришедшие в голову, словно застряли в горле: на город, точно внезапно рассыпавшаяся стена, обрушилась лавина слепящего, жгучего света. Размытая, рассеянная, как все тени в благотворных лучах длинного солнца, тень Шелка вмиг обернулась резким, отчетливым, черным как смоль силуэтом вроде фигурок, вырезаемых умельцами из крашенной тушью бумаги.
Пошатнувшийся под тяжестью зарева, ослепительного, точно раскаленная добела сталь, Шелк невольно зажмурился, а когда вновь осмелился открыть глаза, свет угас. Увядающая смоковница (верхние ветви ее торчали над кромкой стены, ограждавшей садик) горела; охваченные огнем засохшие листья похрустывали, потрескивали, к небу столбом валил черный дым пополам с хлопьями сажи.
Вскоре раздутый порывом ветра огонь запылал жарче, и дым слегка поредел. Больше вокруг вроде бы ровным счетом ничего не изменилось.
– Ч…что это, патера? – пролепетал звероподобный громила, стоявший на коленях у гроба перед алтарем. – Еще весточка от богов?
Шелк шумно перевел дух.
– Да, так и есть. Действительно, это весточка от одного божества, но не Эхидны… и я прекрасно его понимаю.
Майтера Мята вскочила на ноги. Следом за нею с колен поднялись еще человек сто, если не более. Лиатрис, Мара, Очин, Алоэ, Зорилла, Бивень с Крапивой, Остролист, Олень, Бактриан, Астра, Макак – этих Шелк узнал сразу, а после и многих других. Над улицей, призывая всех к битве, вновь зазвенел серебром боевой трубы голос майтеры Мяты:
– Слово Эхидны сказано! Гнев Паса явлен! На Аламбреру!!!
Прихожане вмиг превратились в разъяренную толпу.
Все остальные тоже вскочили на ноги, завопили, заговорили. Казалось, молчать не в силах никто. Мотор пневмоглиссера взревел, машина окуталась пылью, и стражники – конные, пешие – тоже разразились криками.
– Все ко мне!
– За мной!
– На Аламбреру!
Кто-то выпалил в воздух из пулевого ружья.
Шелк огляделся в поисках Росомахи, дабы отослать его потушить горящую смоковницу, но аколуф уже со всех ног мчался прочь во главе сотни с лишним человек. Оставшиеся подвели к майтере Мяте белого жеребца, один из них поклонился, сложив перед грудью ладони. Крохотная сибилла с поразительной, невероятной ловкостью вскочила на конскую спину. Удар каблуками в бока – и жеребец вскинулся на дыбы, молотя копытами воздух.
– Майтера! – охваченный немыслимым облегчением, окликнул ее Шелк. – Майтера, постой!
Перехватив жертвенный нож левой рукой, позабыв о предписанной авгурам чинности поведения, он устремился за ней, да так, что черные ризы вздулись за спиной парусом.
– Держи!
Сверкнув в воздухе серебром, весенней зеленью и багрянцем крови, над толпой взлетел брошенный им азот, дар Журавля. Бросок оказался не слишком-то точен – высоковато, да еще на два кубита левее, чем нужно, однако майтера Мята поймала азот без труда, причем результат Шелк словно бы предвидел заранее.
– Потребуется клинок, нажми кровавик! – во весь голос прокричал он.
Секунда, и бесконечное, негромко гудящее лезвие рассекло мироздание, описало дугу в небесах.
– Догоняй нас, патера! – крикнула в ответ майтера Мята. – Завершай жертвоприношения и догоняй! Ждем!
Кивнув, Шелк натянуто, вымученно улыбнулся в ответ.
Вначале – правый глаз. Казалось, с тех пор, как Шелк преклонил колени, чтоб извлечь глаз из глазницы, и до того момента, как глаз под негромкую, непродолжительную литанию Сцилле отправился в огонь, миновала целая жизнь. К концу жертвоприношения число прихожан сократилось до нескольких стариков да оравы детишек под присмотром старух – общим счетом, пожалуй, не более ста человек.