Я – социопатка. Путешествие от внутренней тьмы к свету (страница 4)

Страница 4

Мне нравилось находиться рядом с ней в столовой. Я ложилась под стол и читала, а она разрезала коржи и прослаивала их кремом. Потом я стала использовать это время для разговоров по душам. Рассказывала, что происходит у меня в школе, и признавалась в поступках, которые мне самой казались сомнительными. Мама объясняла, в каких случаях я действительно вела себя плохо и реагировала неадекватно и как все исправить. Поскольку на мои собственные суждения полагаться было нельзя, мы с мамой пришли к выводу, что лучше все обсуждать с ней.

– Ты поблагодарила Пателей за сахар? – спросила она. Утром она послала меня к соседям с мерным стаканчиком.

– Нет. Их не было дома, – ответила я.

Мама застыла с ниткой в руке:

– А сахар откуда?

– Из сахарницы.

Я поняла, что Пателей нет дома, как только ступила на их подъездную дорожку. Они почему-то не пользовались гаражом, и, если были дома, ярко-зеленый универсал всегда стоял там. Сегодня утром его не было.

Я ничуть не сомневалась, что раздвижная стеклянная дверь будет открыта, приблизилась к дому и потянула. Дверь открылась легко, как я и предполагала. Я зашла в дом, отсыпала сахар из сахарницы, стоявшей на кухонном столе, и немного поиграла с Мозесом, соседской собачкой.

– Я знаю, ты говорила, что нельзя, но, может, заведем собаку? – продолжила я. – Если ей будет скучно, они с Мозесом смогут поиграть.

Мама в ужасе вытаращилась на меня.

– Если Пателей не было дома, когда ты пришла, – медленно проговорила она, – как ты попала в дом?

Я объяснила. Когда закончила, мама закрыла лицо руками.

– Нет, детка, – сказала она, наконец посмотрев на меня. – Нет. Нельзя просто заходить в чей-то дом, когда там никого нет.

Я растерялась:

– Но почему? Какая им разница? Мы же часто к ним приходим. Я же ничего не взяла, что такого?

– Взяла, – мама явно была расстроена, – ты взяла сахар.

Я растерялась вконец:

– Но ты же сама меня за сахаром послала!

Мама резко выдохнула:

– Я послала тебя просто попросить сахар, а не зайти в дом и взять что-то без разрешения хозяев! Больше так, пожалуйста, не делай. Это очень плохо. Поняла?

– Да, – солгала я. Но я не поняла. Я-то думала, просить сахар у соседей – чистая формальность. Им же все равно! Я сэкономила им время. Не пришлось открывать мне дверь, вести светскую беседу. Это же никому не нравится. Мне – так точно не нравится. Но я знала, что не смогу объяснить это маме. Она требовала от людей честности. «Если сомневаешься, говори правду, – любила повторять она. – Правда поможет людям тебя понять». Вот только я не всегда с ней соглашалась.

В детстве я постоянно сомневалась. Что я должна чувствовать, а чего не должна? Поступаю ли правильно или нет? Можно ли иметь такие желания, как у меня? Правдиво признаваться в этих сомнениях теоретически казалось правильным, но на практике я пришла к выводу, что правда часто только все портит. Меня постоянно кидало из крайности в крайность, от честности к нечестности, и я никогда не знала, какой полюс окажется сильнее в следующий раз. Особенно во всем, что касалось мамы. Мне не хотелось ее огорчать. Она была моим эмоциональным компасом, я ей доверяла, так как она указывала мне, как поступать. С мамой мне не приходилось волноваться о чувствах или их отсутствии, о том, как отличить хороший поступок от плохого. Но, когда она злилась, я будто оставалась одна. А в моем случае одиночество таило в себе угрозу.

Мама снова вздохнула и обвязала ниткой следующий корж.

– В общем, запомни: нельзя заходить в дом к Пателям, когда их там нет. Даже если не собираешься ничего брать.

Я кивнула и решила не признаваться, сколько раз уже залезала к ним в дом, когда мама оставляла нас с няней Ли. Поскольку правило было новое, я рассудила, что на прошлые преступления оно не распространяется.

Мама, кажется, хотела что-то добавить, но раздались папины шаги на лестнице – и она отвлеклась. Мы услышали звуки открывающихся и закрывающихся шкафов на кухне; потом дверь в столовую распахнулась, и появился он.

– Вы не видели мой портфель? – спросил он, прошел мимо нас и стал искать в гостиной.

Он шмыгал носом. «Неужели простудился?» – подумала я. Я надеялась, что с ним все в порядке: вечером мы договорились пойти на каток.

После того как мне запретили «Блонди», у меня появилась новая одержимость: фильм «Ледяные замки» про слепую фигуристку. Я тренировалась с завязанными глазами в носках на паркете, но мне хотелось попробовать выполнить трюки на настоящем катке, а если папа заболеет, мой план не сработает.

– Он наверху, в кабинете, – бросила мама. – Но зачем он тебе? Ужин почти готов, сегодня суббота. Мы идем на каток. – Она, кажется, нервничала.

Отец взглянул на нее и закрыл лицо руками.

– Ох, дорогая, я совсем забыл! – воскликнул он и подошел к ней. – Брюс звонил. Мне надо бежать в студию.

Мой отец был восходящей звездой музыкальной индустрии, часы работы у него были ненормированные и не как у всех.

Он взглянул на меня:

– Прости, детка. Мы можем сходить в другой раз? – И он повернулся к маме.

Та молча выглянула в окно. Я решила, что она отреагировала странно, но папа, кажется, ничего не заметил. Он направился к двери, бросив через плечо:

– На следующей неделе сходим, обещаю!

Некоторое время мама сидела неподвижно, потом встала и пошла на кухню. Наполовину готовый торт остался на столе. Я направилась за ней, не зная, что делать. На кухне она встала у раковины и уставилась в одну точку. Вечернее солнце проникало в комнату сквозь раздвижные стеклянные двери. Много лет спустя мать призналась, что ненавидит это время дня и эта ненависть началась в Сан-Франциско. Но я никогда не разделяла ее неприязнь. Наступление сумерек всегда казалось мне волшебным временем, прелюдией темноты. Я прекрасно помню, какой красивой в тот день была мама, как свет отражался от кухонных поверхностей и отбрасывал блики на ее лицо. Я подошла к ней и обняла. Я не знала, что сказать.

Так продолжалось некоторое время. Отец почти никогда не приходил домой раньше полуночи, и наше с ним общение сводилось к короткому поцелую перед школой и редким вылазкам в выходные. Впрочем, мне было все равно. Я даже радовалась: мне нравилось быть с мамой и сестрой.

Сестру я любила. Я знала, что некоторые родители волнуются, что сестры будут ревновать и соперничать, но это было не про нас с Харлоу. Мне никогда не нравилось быть в центре внимания. А после рождения сестры та стала перетягивать часть внимания на себя. Харлоу тоже любила похулиганить и стала моей сообщницей. Любое наше взаимодействие, как правило, начиналось (и до сих пор начинается) с одностороннего нарушения правил. Харлоу протягивала мне чашку; я швыряла ее в лестничный колодец. Харлоу забиралась в ванну и велела подать ей флакончик с пеной; я выливала все содержимое флакончика в воду и включала джакузи. И всякий раз мы хохотали до упаду. Мама была от нас в восторге. Но папе не всегда нравился сумасбродный смех Харлоу.

– Что делаете? – спросил он однажды, зайдя в мою комнату без предупреждения. Обычно он любил с нами играть, но в последнее время его, кажется, интересовало лишь одно – сон; все время, когда он был дома (а это бывало нечасто), он хотел только спать.

Папа проводил все больше времени на работе, и через некоторое время мама впала в депрессию. Бывало, она плакала из-за сущих мелочей. Или злилась и огрызалась на нас, а почему, я не понимала. Я испытывала тревогу и растерянность и впервые в жизни не могла полагаться на маму, заменитель моего внутреннего компаса. Она уже несколько недель не пекла торт, и подходящего момента для разговора о моих делах не находилось. Под «делами» я имела в виду, например, воровство.

Я воровала в школе рюкзаки. Они мне были не нужны, обычно я их возвращала. Это было не воровство даже, а компульсивная потребность, помогавшая избавиться от напряжения. Я видела рюкзак, валявшийся без присмотра, и брала его. Мне было все равно, чей он, почему его оставили, главное было взять. Так я избавлялась от напряжения и получала выброс адреналина, противодействующий апатии. Впрочем, через некоторое время метод перестал помогать. Сколько бы рюкзаков я ни украла, приятного чувства избавления больше не возникало. Я ничего не чувствовала и заметила, что эта пустота усиливала потребность совершать что-то плохое.

В точности как в тот день, когда мы с Сид виделись в последний раз. Мы стояли на тротуаре и ждали, когда нас отвезут в школу. Сид начала меня донимать. Она хотела прийти к нам на ночевку, а ее не пускали.

– Это все из-за тебя, – пожаловалась она. – Если бы ты тогда над нами не пошутила, мы могли бы приходить к вам играть! Вечно ты всё портишь.

– Прости, – сказала я, хотя совсем не чувствовала себя виноватой. Я была рада, что ей запретили к нам приходить. У меня разболелась голова. Напряжение разрасталось, но, что бы я ни делала, у меня не получалось от него избавиться. Я не понимала своих чувств, испытывала стресс и смятение. Казалось, будто я схожу с ума, и хотелось лишь одного: чтобы меня оставили в покое.

Вдруг Сид пнула мой рюкзак, стоявший у меня под ногами, – и все мои учебники высыпались.

– Знаешь что, – выпалила она, – мне все равно. Ненавижу твой дом и тебя.

Это была бессмысленная истерика: она уже много раз устраивала нечто подобное, чтобы привлечь мое внимание. Но она выбрала неподходящий день для конфликта. Глядя на нее, я вдруг поняла, что больше вообще не хочу ее видеть. Я думала, до нее дошло в первый раз, когда я заперла ее снаружи дома в кромешной темноте. Но ей, видимо, требовалось более доходчивое объяснение.

Не говоря ни слова, я наклонилась и начала собирать рассыпавшиеся вещи. Тогда мы носили в школу цветные карандаши в коробках. У меня была розовая коробочка с «Хеллоу Китти», в которой лежали яркие цветные карандаши. Я взяла один, встала и крепко сжала его в руке.

Карандаш треснул, и острый кусочек отлетел в сторону Сид. Она вскрикнула и отпрянула. Остальные дети сначала замерли, а потом закричали. Я же застыла, будто в тумане. Спустя несколько секунд я как будто вынырнула из-под воды. Напряжение исчезло.

Ко мне пришло необъяснимое чувство. Почти лёгкость. Я бросилась прочь с остановки, ощущая, будто что-то тяжелое отпустило меня.

Несколько недель я совершала всякие нехорошие поступки, чтобы избавиться от напряжения, но ничего не помогало. Но теперь выяснилось, что достаточно одного удара, чтобы напряжение бесследно испарилось! И не просто испарилось, а сменилось глубокой безмятежностью. Я будто нашла кратчайший путь к спокойствию, эффективный, хоть и безумный. В этом не было никакой логики, но мне было все равно. Я пошла домой и спокойно рассказала обо всем маме.

– О чем ты вообще думала? – допытывался отец.

Дело было вечером того же дня, я сидела в ногах своей кровати. Родители стояли напротив и требовали объяснений. Но у меня их не было.

– Ни о чем, – ответила я. – Не знаю. Я просто сделала это, и все.

– И ты не жалеешь? – Папа злился и был на взводе. Он только что вернулся из очередной командировки, они с мамой ссорились.

– Да! Я же извинилась! – воскликнула я. Я даже написала Сид письмо с извинениями. – Так чего вы злитесь до сих пор?

– Потому что на самом деле тебе не стыдно, – тихо проговорила мама. – Ты не жалеешь о том, что совершила. По-настоящему, в душе. – Потом она взглянула на меня как на чужую. Я замерла под этим взглядом. Точно такое выражение было на лице Эйвы, когда мы играли в дочки-матери. Смутная догадка, будто она хотела сказать: «С тобой что-то не так. Точно не знаю, что именно, но у меня нехорошее предчувствие».