Письма. Том первый (страница 17)
У меня есть одна общая черта с Генри Адамсом. [Автобиографическое сочинение «Воспитание Генри Адамса» (1908) американского историка, прозаика и мемуариста Генри Брукса Адамса (1838–1918) стало для последующих поколений американских писателей образцом автобиографической прозы.] Я не чувствую себя дома в своей тарелке и не могу найти свой дом в другом месте. Quanta patimus pro amore virtutis. [Сколько мы терпим из любви к добродетели.] Я решил посвятить себя драматургии, если, конечно, не окажусь совсем бездарным. Поэтому о возвращении домой сейчас нечего и говорить. Я должен жить там, где можно читать пьесы, смотреть пьесы и изучать пьесы. Без этого мне не обойтись, раз уж я хочу стать художником. В Чапел-Хилле можно стать философом, но драматургом вряд ли! Условности выбранного мною вида искусства диктуют мне образ существования.
Философия по-прежнему волнует мое воображение. На днях Я прочитал о том, как звезды блуждают по вселенной и что луч света от звезды, путешествуя со скоростью 186 тысяч миль в секунду, достигает нашей планеты лишь через 40 тысяч лет. От этого просто голова кругом идет! Философы вознамерились сделать человека центром вселенной и ее главным героем – пожалуй, и в самом деле лучше смотреть на вещи именно так. Другой подход ведет к безумию. И тем не менее кто может сказать, что жизнь проявляется только таким способом? Разве можем мы с уверенностью утверждать, что лишь человек – избранный сосуд этого эксперимента?
Мне бы хотелось, чтобы «негасимый огонь» человеческого прогресса сиял на протяжении всей мировой истории, но у меня на этот счет немало сомнений. Мне как-то не очень верится, что Христианство это продолжение древнегреческой философии и что древнеиудейская идея отмщения получает вторую жизнь в христианской теории милосердия. Находятся ли философия, религия и искусство в состоянии вечного роста или, достигнув определенного момента, они начинают умирать? Почему Греция не стала сильнее и лучше после Перикла, Сократа, Платона? Почему к христианству мы относимся как к далекой истории, к тому, что имело место – и завершилось две тысячи лет назад и с тех пор толкуется вкривь и вкось всеми, кому не лень.
Ну и, конечно же, литература: после ровного, без взлетов периода развития она дает миру Шекспира, но почему те, кто приходят ему на смену, не могут его превзойти? Почему после елизаветинской драмы наступает упадок театр Реставрации? [английский театр 1660–1688 годов] Это что, прогресс? И если да, то почему в нем столько противоречий?
Почти все мы тратим жизнь на ложные цели: сколько поразительной энергии расходуется зря. Порой кажется, что еще немного и человечество достигнет Абсолюта, сумеет разгадать конечную, непостижимую тайну бытия, но потом оно вдруг отступает, обращает свои усилия на что-то другое и опять остается в дураках. Лично я, мистер Уильямс, фанатично верю в то, что если бы лучшие, мудрейшие, достойнейшие из нас смогли бы сосредоточиться на чем-то одном, то, работая сообща, смогли бы отринуть все ложное и пустое и кое-чего добились бы. Может, это мечта безумца, но я был бы только рад забыть о своем «я» и раствориться в таком содружестве. Сначала мы обратились бы к религии, потом взялись бы за искусство, философию, науку. Многоглазые, словно Аргус, [Аргус – в греческой мифологии многоглазый великан; в переносном смысле – бдительный страж] мы загнали бы их в угол, от нашего пристального взора они бы никуда не делись, и если бы и тогда Господь Бог сумел бы избежать встречи с нами, то я крепко уверовал бы в чудеса, больше вопросов не задавал и до конца дней своих только и знал бы, что ел, пил и спал.
Кажется, это Уильям Джеймс сказал, что люди знают о вселенной столько же, сколько кошка или собака, забежавшая в библиотеку, знает о содержании хранящихся в ней книг. И все же никаким логическим доводам не убедить меня, что такое вмешательство неизбежно, что с этим ничего нельзя поделать. Неужели невежество благо? Нас учат, что знание раскрепощает, способствует духовному росту. Неужели ясное понимание высшей цели и смысла нашего существования может нам как-то повредить, неужели попытки понять это заслуживают лишь насмешек, неужели какая-то невидимая рука снова и снова уводит нас от разгадки? По-моему, подобная теория просто пагубна.
Философия, мне кажется, по самой своей природе имеет характер умозрительный, ищущий. Она все время в движении, в поиске. Покажите мне человека, который убежден, что раз и навсегда разрешил загадку своего бытия, создав философскую систему, и я скажу вам, что он оказался ею порабощен. Что толку в доктрине, которая утверждает, что есть вещи, недоступные нашему пониманию, и единственное, что нам остается, – наблюдать факты, не выходя из границ непосредственного опыта, и основываться только на этих фактах. Многие из нас, проплутав всю жизнь по лабиринтам, вдруг восклицают: «Вот оно!», а потом торжественно оповещают белый свет, что выход в том, чтобы читать хорошие книги, культивировать чувство прекрасного и, ловя мгновения, наслаждаться мимолетными годами. Они могли бы не утруждаться: все это мы проходили в школе.
Что меня страшно раздражает в нашем цивилизованном обществе, так это постоянный упор на то, что именуют «культурой», благодаря которой мы якобы имеем возможность погрузиться в то божественное состояние, что вызывает у нас «чувство прекрасного». Но если все, что может дать нам эта «культура», заключается в способности ценить красоту, то я прекрасно без нее обойдусь. Нам надо учиться различать не только прекрасное, но и безобразное, ибо в окружающей жизни, мистер Уильямс, немало безобразного, и мы не должны закрывать на это глаза. Что толку в культуре, которая учит распознавать кисть великого художника, но трусливо бежит грязной, безобразной, потной толпы, зачем нам культура, которая приходит в восторг от стихов Сафо и в ужас от грубого голоса кондуктора подземки, готового облаять и каменщика, и профессора: «А ну-ка пошевеливайтесь, вы что, заснули?»
В этом вся загвоздка. Нетрудно сродниться с миром божественных сущностей, наслаждаясь творениями высокого искусства, но нам постоянно приходится отыскивать красоту в том, что по крайней мере на первый взгляд выглядит безобразным.
Я читаю стихотворение Уолта Уитмена о благородстве и высоком достоинстве физического труда, о всемирном братстве, [мотив всемирного «товарищества» людей труда, людей творчества – лейтмотив «Листьев травы»] и мне хочется вслед за поэтом любовно трепать по плечу ремесленников и называть их «камарадо». Я выхожу на улицу, готовый стиснуть в объятиях все человечество, и вдруг кондуктор или продавец несколькими неуместными замечаниями заставляют забыть меня об этом желании мне хочется уже хорошенько врезать хаму по челюсти. Вот вам и всемирное братство!
Надеюсь, Ваша книга подвигается. Рассчитываю получить от Вас экземпляр. Надеюсь также, что расписание занятий позволяет Вам выкраивать на работу над книгой то драгоценное время, которого всегда так не хватает, и что студенты не осаждают Ваш дом по вечерам. Пожалуйста, напишите, когда выдастся такая возможность.
Эдвину Гринлоу
[67 Хэммонд-стрит]
[Кембридж, Массачусетс]
[март (?), 1922]
Дорогой профессор Гринлоу:
Пишу Вам без дерзости, не ожидая ответа, поскольку знаю, вы всё время заняты. Мне жаль, что вы не приедете сюда в этом весеннем семестре. Кто-то сказал мне, что вы собираетесь в Чикагский университет.
Я получу степень магистра, как только сниму проклятое требование по французскому языку. Я подал заявление на работу преподавателем, но какое-то время не собираюсь возвращаться на юг. Я чувствую необходимость быть там, где я могу смотреть театр, видеть, что происходит, а вы знаете, какие условия у нас дома. Мы должны что-то сделать, чтобы исправить это. Мне все больше и больше кажется, что наши южане гораздо лучше приспособлены к восприятию прекрасного, чем эти застенчивые, неуклюжие янки, но, похоже, это снова случай зайца и черепахи.
Пишутся хорошие пьесы. Я видел «Лилиом» три раза, помня о предписании М. Арнольда «смотреть хорошие вещи два-три раза». Так что я эпикуреец.
Пройдет немного времени, и в Америке появится драма. Если у нас есть три или четыре человека калибра Юджина О’Нила, каждый из которых способен на разные формы, то век нашей драма уже наступил. Я чувствую себя не так, будто иду к солнцу, а так, будто могу почти дотронуться до него. Скоро это обязательно произойдет.
Англичане становятся хрупкими. Их маленькие светские пьесы и комедии нравов жесткие и блестящие. Они оставляют неприятный привкус…
Война, похоже, разрушила основы наших старых убеждений. И нам пока не к чему привязываться. Нам нужно построить что-то новое, что-то, что мы сможем увидеть и почти что выдержать. Если я когда-нибудь стану драматургом, я должен верить в борьбу. Я должен верить в дуализм, в определенный дух зла и в Сатану, который устал от хождения по Земле. Это вещи, которые я могу представить. Когда мы стираем борьбу, наша способность к визуализации, кажется, исчезает. Мне очень трудно вызвать в своем воображении картину профессора Уильямса, поглощающего отрицание. (Конфиденциально)
Вы помните историю или легенду о том, как средневековые монахи с помощью самой интенсивности своих размышлений могли вывести на лбу и руках крестное знамение, раны от гвоздей распятия. Я глубоко чувствую необходимость таких символов, к которым можно привязаться. Это не просто ветреная болтовня со мной. Я начинаю понимать, чем хочу заниматься сейчас. И это требует понимания фактов жизни. Когда я посещал лекции по философии (а я оцениваю эти лекции очень высоко), мне говорили, что в тележке нет реальности, что реальность заключается в концепции или плане этой тележки. Но тележка – это то, что вы показываете на сцене, и я так далек от того, чтобы отрицать реальность этого факта, что должен признать, когда мы пинаем камень, он ушибает нам пальцы ног.
Книга профессора Лоуса о Кольридже [«Дорога в Занаду» Джона Ливингстона Лоуза. Вулф прослушал курс профессора Лоуса «Изучение поэтов романтического периода» в 1920-1921 годах и сдавал экзамен по сравнительной литературе в 1921-1922 годах.] (по-моему, еще не опубликованная), которую он читал классу в прошлом году, оказала на меня большое влияние. В этой книге он убедительно показывает, насколько разум запоминает все, что читает, и как почти в любой момент эта масса материала может сплавиться и воскреснуть в новых, волшебных формах. Это замечательно, я думаю. Так что я читаю, не столько аналитически, сколько с жадностью.
[на этом письмо обрывается].
Следующее письмо профессору Бейкеру, сообщающее о намерении Вулфа отказаться от участия в «47-ой Студии», возможно, никогда не было отправлено, поскольку оно было найдено в бумагах самого Вулфа и не обнаружено в письмах Бейкера. Вулф подал заявление на должность преподавателя в Гарвардское бюро 24 марта 1922 года, но его сердце по-прежнему было настроено писать для театра, и он закончил трехактную версию «Горы» и представил ее Бейкеру в апреле или мае.
Джорджу Пьерсу Бейкеру
[Кембридж, Массачусетс]
[март (?) 1922 года]
Дорогой профессор Бейкер:
Пишу вам, чтобы уведомить вас о своем уходе с вашего курса. Получив от университета определенную гарантию преподавательской работы где-нибудь в следующем году и заручившись согласием моей семьи продолжить год обучения здесь для получения степени магистра, я доучусь до конца семестра.
У меня появилось убеждение, что я никогда не смогу выразить себя в драматургии. Поэтому я прекращаю мучения кратчайшим путем; я не буду глупым бродягой, обещающим себе великие богатства
Я не могу найти слов, чтобы выразить благодарность, которую я испытываю к вам, не только за вашу доброту и поддержку, но и за ту неоценимую пользу, которую, как я знаю, я получил от вашего курса. Я никогда не забуду и не перестану быть вам благодарным.
Письмо, которое приводится ниже, очевидно, было отправлено профессору Бейкеру вместе с новой трехактной версией «Горы».