Потерянная эпопея (страница 3)

Страница 3

Когда они приезжают в Нумеа, Сильвен сразу ведет Тасс выпить в лаунж-бар у самой воды. Это, по ее мнению, то что надо, чтобы оправиться от полета: поклюешь немного, посмотришь на закат, а потом ляжешь спать. Тасс предпочла бы поехать домой, принять душ, смыть геологические пласты пота, но она не спорит. Она знает, почему Сильвен сразу потащила ее к океану. Она делала то же самое с Томасом, когда он приезжал в Новую Каледонию: начать его знакомство с Нумеа с мерцающей красоты бухт, из страха, что иначе он найдет город слишком уродливым, слишком маленьким или попросту слишком нескладным, чтобы вдаваться в его географию. Нумеа – полуостров, к которому чередой работ присоединили другие полуострова, образующие вот здесь маленькое щупальце (бывший островок Брюн), а вон там непропорциональный вырост (бывший остров Ну). Центр города крошечный, несколько строго параллельных и перпендикулярных улиц, аккуратный рисунок которых восходит к рождению колонии. Центр – это большая площадь Кокосовых пальм, а вокруг ничего стоящего внимания. В центре бывают ради административных демаршей, покупок, обеда в ресторане Альфонса, но туда отправляются на машине или автобусом и быстро уезжают, когда миссия выполнена. Все знают, что у жителей метрополии по приезде, в мягком вечернем воздухе, может возникнуть искушение сказать себе, что они пойдут «прогуляться по центру», может быть, они даже приехали из мест, где муниципалитет любит выспренне говорить о «сердце города», и, конечно, воображают, что раз сердце, значит – бьется и что центр – основа жизни города, в то время как предместья – лишь бескровные окраины. Но это не относится к Нумеа. Кстати, Сердце города – название квартала предместья, а вовсе не центра города, о котором обычно говорят и пишут просто «в центре», хотя он расположен даже не в центре полуострова, это маленький кусочек его западной части. Город слишком холмистый в середине, чтобы построить доступную штаб-квартиру, пришлось сдвинуть центр, поместить его совсем рядом с морем, там, где можно было выровнять и сгладить, чтобы получить небольшую поверхность и с легкостью разграфить ее. Все, что плоско, заселено в Нумеа – ведь надо же куда-то девать сто тысяч жителей,– а остальное зияет. Да, на разных вершинах в основном построены жилища, а между жилищами порой зияют дыры, здесь слишком косо, чтобы возвести что-нибудь. Город проложен пунктиром (знаешь ли ты, Томас, что плотность населения Орлеана, этого города, который ты находишь таким спокойным, таким пригодным для жизни, вдвое превышает плотность населения Нумеа?). На вершинах, прошитых жилыми кварталами, тоже никто не прогуливается. Извилистые улочки для этого не подходят, они почти лишены тротуаров, и внедорожникам размером с часовню приходится брать их штурмом. Тем более не гуляют в богатых приватизированных кварталах, где отнюдь не всякий войдет в автоматические ворота. Не гуляют в кварталах простонародных, потому что мужчины, усевшиеся в теньке выпить пива, не любят, когда на них смотрят как на зверей в зоопарке, а их бородатые лица пугают; не гуляют и среди лачуг из дерева и жести на незаконно захваченных участках, потому что сквоттеры нервничают при виде незваных гостей; не гуляют в Маженте, потому что здесь маленькие самолетики взлетают к другим островам архипелага и от их гула раскалывается голова; не гуляют в порту, если не считать крытого рынка, потому что большие корабли пахнут бензином, повсюду припаркованы машины, а вокруг сложные дороги, и каждый раз, когда загорается зеленый свет, все начинает реветь. В общем, понятно, в Нумеа не гуляют, разве только вдоль бухт. И поэтому вновь прибывших или, как Тасс, только что вернувшихся ведут прямиком туда. У залива Вата или бухты Лимонов понимаешь, что Нумеа полуостров – что прелестно – и у бухт, не в пример извилистым холмам, дорога проста: идешь вдоль моря, поправляя солнечные очки, чтобы блики не обожгли глаза, приветствуешь знакомых, а то и останавливаешься выпить стаканчик.

Все столики под соломенной крышей заняты, и восторженная официантка, почти подпрыгивая, усаживает их на пляже на большие темные пуфы. Тасс не знает, встанет ли Сильвен после второго или третьего коктейля. Сильвен под шестьдесят, и Тасс всегда знала ее толстой, хотя Сильвен часто говорит о своем прежнем теле, и какие подвиги она когда-то могла совершить, и какую одежду любила носить раньше. Послушать ее, так в молодости у нее была такая же наружность, как у Джу, тело из мускулов и мощи. А потом бог весть что случилось, и вот все растаяло в мягких валиках и золотистом пушке. Тасс обожает лицо Сильвен, потому что у нее крошечный, очень красиво обрисованный подбородок и второй подбородок ниже, играющий ту же роль, что бархатные подушечки в шкатулках с драгоценностями: второй подбородок подчеркивает всю красоту маленького первого, который кажется еще тоньше, еще точенее, выступая из валика. Каждый раз, когда Сильвен говорит, что надо сесть на диету, Тасс думает о будущем одиночестве маленького подбородка и восклицает: «Нет! Не городи чушь!»

– Ты сказала матери?

Вместо ответа Тасс закуривает сигарету. Матери она скажет позже, когда будет крепче. Она. Не мать. Ее мать всегда крепка, потому что ее матери на все плевать.

– Скажи матери.

– Она опять будет на меня сердиться, Сильвен.

Потому что я побеспокою ее, чтобы сказать, что мужчина ушел от меня при жизни. Странная формулировка, но она в точности отражает мнение, которое мать Тасс выскажет о ситуации. Ее муж, отец Тасс, умер больше двадцати лет назад. Только так, в ее разумении, мужчина может уйти. Все остальное – обломы. И виновата Тасс.

– Может быть, она будет рада. По крайней мере, это значит, что ты больше не уедешь.

Тасс плохо себе представляет, как эта новость может обрадовать ее мать. Единственное, что делает ее истинно счастливой, это старая мебель, за которой она регулярно ездит в Индонезию, тщательно реставрирует и перепродает очень дорого. Перемены, происходящие в жизни дочери, ей немного досаждают: они отвлекают ее от рутины, состоящей из резных деревянных панелей, крестовин, розеток и нестыкующихся стыков. Тасс на нее не в обиде – или не мучается этим,– потому что мать стала такой давно, как только ее дети выросли. До этого она всегда была готова выслушать, проявляла внимание и эмпатию. Пока она растила их одна, она была безупречна, если родитель вообще может быть таковым. А вот в последние десять лет сосредоточилась на своей работе (розетки, крестовины, стыки). Если Тасс позвонит и скажет, что ей хочется плакать, мать ответит, что получила шкаф из мангового дерева, который приметила в свою последнюю поездку. Скажет, что мебель пострадала при перевозке. Мне плохо, скажет Тасс, а мать ответит: даже самые дорогие транспортные компании нанимают неумех. С Джу обращаются не лучше, хотя он умеет делать вид, будто ему интересно все это (стыки, розетки и крестовины), и может поддержать разговор на эту тему с матерью. Когда Тасс ее навещает, это не приятнее, чем телефонные разговоры. Дом полон шкафчиков из красного дерева, резных сундуков и высоких спинок кроватей, которые нужно обходить, прокладывая себе дорогу под нескончаемые «Осторожно!» и «Не трогай руками». От матери пахнет полированным деревом, скипидаром, краской и кокосовым маслом, запахи отбивают всякое желание прижаться к ней. Сильвен не меняла духи, сколько Тасс ее знает. Эти духи идут к запаху ее пота, хороший парфюм для здешних мест.

Отец Тасс умер, когда ей было одиннадцать, погиб в автомобильной аварии. В том году Тасс часто нюхала духи Сильвен, духи всех подруг матери, крепко сжимавших ее в объятиях. И спустя годы тоже. Кокос, лаванда, иланг-иланг, роза, нотки мускуса, ваниль до тошноты, ветивер, тутовая ягода. Друзей-мужчин, которые раньше заходили в гости на аперитив или предлагали прогулку на яхте в выходные, как-то сразу стало меньше. Редкие запахи бергамота, фармацевтического лосьона после бритья, крема для загара, соли, уайт-спирита и табака исчезли вместе с ними. Нотка перца, немного кожи, а потом – ничего. Как будто они были не друзьями семьи, но друзьями отца. Если не считать Джу, Тасс росла в окружении одних только женщин. Она была их дочкой, племянницей, крестницей. Со временем она стала их подружкой, той, что вводит в курс изменений моды, подружкой, благодаря которой они чувствуют себя молодыми, а иногда и, наоборот, очень старыми. По той сети, которую сплетали вокруг Тасс их разговоры, их внимание, их подарочки, она отчаянно скучала во Франции. И когда начались для нее годы постоянных странствий туда и обратно, она говорила Томасу, что ей нужно быть у моря, нужно тепло, нужно проживать то, что проживает ее страна, но нуждалась она и в этом сборище седых головок, с их всегда чуть размазанной губной помадой, оторванными пуговками блузок, которое отвечало по телефону в любой час, вечно путая «он» и «ан», и прощало ей слишком многое.

Сильвен роется в своей большой сумке, вытряхивает половину содержимого на песок, чтобы добраться до дна, и извлекает связку ключей.

– Я сделала для тебя покупки,– говорит она.– И заправила машину. Чтобы ты чувствовала, как тебя хорошо встретили.

Она пытается рассмеяться своим пиратским хохотом, но он сегодня немного грустный. И все пьет свой мохито, сдержанно и меланхолично прихлебывая. Сильвен часто говорит, что мыслит себя выключателем, у нее только два возможных состояния, верх и низ, она переходит из одного в другое со щелчком, которого никто не слышит, он звучит только у нее в голове. Она говорит, что ее утомляет быть выключателем: ей так хотелось бы стать тумблером плиты со всем диапазоном температур, или колесиком радиоприемника, или регулятором галогеновой лампы.

– Спасибо.

– Да не за что.

Маленькие крабы, бледные и наэлектризованные, бегают по песку так быстро, как будто летают. Серебристые чайки над ними слишком ленивы, чтобы пытаться перехватить их в бешеной гонке. Они привыкли ковыряться в остатках пикников и рыбном мусоре, выбрасываемом с лодок после ловли. Некоторые как будто спят, удобно усевшись на воде, и легкая волна покачивает их.

– Извини, что свалилась как снег на голову.

Сильвен пожимает плечами: брось, не бери в голову. Если ты можешь предвидеть разрыв, значит, порвать надо было давно. Все знают, как на нас обрушиваются такие вещи. Ей еще трудно выпустить связку ключей, которую она держит в руке. Зубцы ключей, должно быть, впились ей в ладонь. Она как будто этого не чувствует.

Тасс знает, в чем проблема: квартира. Хотя Тасс живет в ней уже два года, жилище принадлежит Сильвен. Она купила его для своего сына Люка – с мыслью, что Люк пройдет путь, о котором мечтает большинство каледонийских матерей, при этом не очень отличающийся от пути Тасс: учеба на Ле Каю, потом во Франции, первый профессиональный опыт там и возвращение блудного сына в Нумеа, где он будет оберегать свою мать, раскинув над ней покров из дипломов и зарплат в общественном секторе. Но Люк уехал уже пятнадцать лет назад и не проявляет никакого желания вернуться. Он даже больше не заговаривает о возвращении: о Каледонии он говорит «там» – а что я буду делать там, мама?

– Твой кот был ужасен,– говорит Сильвен с недоброй улыбкой.– Как всегда.

Ее рука медленно выпускает ключи.

– Мой кот – принц, и этот мир слишком плох для него,– отвечает Тасс.

Она берет связку, стараясь придать жесту всю возможную мягкость. Люк – единственный ребенок Сильвен, и теперь она уже вроде и не мать, ведь он так далеко: звонка раз в две недели недостаточно, чтобы ее занять. Она хочет быть полезной, оказывать услуги, дарить квартиры, сидеть с внуками, приносить приготовленные блюда (хотя готовит редко), подшивать занавески (она не умеет шить), выслушивать любовные откровения. Расстояние лишает ее всего этого. Она одинокая женщина, мать и бабушка – это лишь одно название, так кто же она вообще? Несмотря на ее шестьдесят лет, остальная семья стала обращаться с ней как с ребенком, странным недоростком с серыми волосами. Братья и сестры часто предлагают ей вернуться жить в Фарино. Они о ней позаботятся. Почему же она сидит в Нумеа? Тасс не раз встречалась с ними, когда они приезжали. Садясь в машину, они выворачивают голову, чтобы посмотреть, как Сильвен машет им рукой, и вид у них виноватый, как у семьи, бросившей собаку на заправке, чтобы спокойно уехать в отпуск.

Когда Тасс входит в квартиру, кот смотрит на нее, морща нос, и, спрыгнув с дивана, отправляется на второй этаж. Он дуется, Тасс привыкла. Каждый раз, когда она уезжает надолго, он ее наказывает.

– Извини, Жирный.

Кот у Тасс аномальных размеров. Должно быть, это помесь мейнкуна, о чем хозяин забыл упомянуть, когда протягивал ей еще крошечного котенка. Он почти по колено Тасс, дотягивается до сидений стульев и весит семь килограммов, что делает каждую его попытку устроиться на животе хозяйки упражнением на брюшной пресс. Пока не стало ясно, что этот кот – гигант, великан, колосс, некоторые захожие гости беспокоились о возможном лишнем весе. Он, кажется, немного… жирный, этот кот? Тасс нравится, как звучит прилагательное. Она произносит его как если бы это был королевский титул. Жирный – достаточно возвышенно, чтобы перевернуть все стигматы. Но Жирный дуется и сидит наверху, пока она распаковывает один из своих огромных чемоданов.

Первым делом она достает завернутую в несколько грязных футболок раковину с гравировкой, которую всегда возит с собой. Ставит ее на этажерку в гостиной и несколько раз поворачивает, чтобы правильно падал свет. Столетний перламутр вспыхивает голубоватыми бликами. В ее отсутствие Сильвен переставила вещи в квартире, ничего агрессивного, просто немного прибралась. Нигде больше не валяются карандаши и листки с черновиками, не висят куртки на спинках стульев, а посуда, досыхающая на сушке, не та, которой Тасс обычно пользуется. Этих маленьких перестановок достаточно, чтобы для Тасс стало еще очевиднее – жилище было обставлено не для нее, но для Люка – для его тела, его движений, его реальных или придуманных вкусов. Пусть Тасс повесила картины на стены, посадила пятна на диван и купила письменный стол – невозможно стереть этими косметическими жестами то, что общее обустройство квартиры предназначено другому человеку.