Переменная её близости (страница 12)

Страница 12

– Да ладно тебе, Веро, ты же сама про него говорила: типичный зануда, только и делает, что в тетрадке рисует.

– Вот ты и заблуждаешься, – с невозмутимым превосходством парировала Вера. Она вообще любила доказывать, что понимает мужчин глубже всех в радиусе километра. – Поверь, самые тихие – самые дикие. Снаружи – ни звука, а внутри – вулкан. Видела бы ты, как он на неё смотрит… у меня по спине мурашки.

– Ты что, влюбилась? – театрально округлила глаза Лариса, но внутри почувствовала лёгкий укол ревности: до сих пор все громкие симпатии в компании были за ней, и вдруг – эта, с белёсыми ресницами и вечными пятёрками.

– Есть за что, – спокойно гнула своё Вера, – умный, наглый, и теперь ещё, выходит, не боится самок круче себя. Лично мне это интересно.

Они переглянулись: между девушками вспыхивала искра соперничества, тонкая, как волосок, но достаточно прочная, чтобы держать их вместе до конца учёбы. Оксана – та давно уже метила на роль «главной подруги» при любой альфе – замкнула круг, прошептав:

– Вчера кто-то видел, как они вдвоём из института вышли. Он нёс её портфель. Можешь себе такое представить?

– Представить – могу, – Вера даже не поморщилась. – Но вот поверить – нет. Наталья Викторовна не из тех, кто портфели доверяет. Если уж пустила к себе… значит, правда всё серьёзно.

И тут Лариса вспомнила сплетню из предыдущего потока:

– В прошлом году, говорят, у неё был роман с одним аспирантом. Он потом из МАРХИ ушёл, потому что, типа, не выдержал.

– Ах, – тонко взвыла Оксана, – прекрасно. Теперь понятно, откуда у Полётова амбиции.

– Нет, – уверенно парировала Вера, – у Полётова амбиции были и до неё. Ты просто не видела, как он жил до этого курса. А теперь смотри: сидит, будто ни в чём не бывало, и даже не краснеет. Вот это выдержка.

В этот момент Лариса, сама того не желая, посмотрела прямо на Леонида: действительно сидел у окна с абсолютно «пустым лицом», как будто обсуждения за спиной к нему не имели отношения. Но именно в этом безразличии и было то, что цепляло сильнее всего: либо парень и впрямь не замечал чужой зависти, либо замечал – и получал от неё удовольствие. «Психопат», – машинально решила Лариса, но какой-то частью себя всё-таки признала: да, в этом есть шарм.

Они ещё долго крутили тему, перебирали возможные сценарии – от банального романа до не менее банального скандала. Затаившиеся в соседних рядах парни ловили волны обсуждения и обменивались короткими взглядами: кто-то с азартом, кто-то с деланно-отеческим укором, а кто-то – с той самой завистью, которая у мужчин всегда сродни панике. Уже через пять минут вся аудитория, не сговариваясь, знала: сегодня день не лекции, а молчаливой борьбы между невидимыми фронтами.

Слова ходили кругами и повторяли сами себя: через несколько минут тема захватила весь зал, словно лекции и не существовало.

На этом фоне Леонид сидел, как айсберг, выводя записи в тетради и не подавая ни малейшего признака жизни. Только один раз, когда Вера особенно зло выделила его фамилию, приподнял бровь – не в сторону девочек, а будто в сторону самого себя, как человек, который вспоминает, что у него есть ирония, и пора бы её использовать.

Леонид слышал каждое слово, но реагировал лениво, по инерции: подобные обвинения уже не цепляли, не имели для него никакой массы. Взгляд держался на Наталье Викторовне; пытался считывать в лице хоть что-то человеческое за ледяным щитом.

Ирония судьбы заключалась ещё и в том, что вся эта зависть и злоба – даже самая тонкая, выведенная чернилами подслушанных интриг – не могли скрыть главного: Вера Соколова была влюблена в Полётова по-настоящему, с тем отчаянием и страстью, какие бывают только у слишком правильных девочек, внезапно обнаруживших слабость к неправильным мальчикам. Это была не простая студенческая зависть и не борьба за символическое первенство на курсе: Верочка буквально растворялась в каждом его движении, в каждом взгляде, произнесённом или невысказанном слове. Она могла часами изучать профиль Леонида, делать вид, что записывает формулы в тетрадь, а сама – выводить на полях его фамилию, обрамляя каллиграфическими узорами, будто имя уже вписано в историю, и только ей одной известно – как именно.

Сгорала от ярости, слыша, как по институтским коридорам разносятся слухи про мнимый роман Полётова с Натальей Викторовной: не только потому, что вскрывалась собственная неудача, но и потому, что в глубине души считала себя единственной женщиной, способной понять Леонида глубже, чем любая взрослая дама с кандидатской степенью и даже с самыми красивыми ногами на кафедре. Между тем вся её любовь выражалась в мелких пакостях: могла намеренно громко обсуждать новые «успехи» Полётова с подружками, с показной небрежностью ронять его имя на пересдачах, а иногда – подсовывать в тетрадь записки с двусмысленными математическими задачками, явно не относящимися к предмету. В этих записках всегда была шутка, всегда – вызов, но под слоем иронии пряталась жажда быть замеченной и признанной, хотя бы на секунду вписанной в поле его внимания.

Полётов, вопреки ожиданиям, не просто не реагировал на эти сигналы – будто вовсе их не замечал. Существовал в каком-то своём, автономном режиме, где реальность сверялась не по сплетням и подсчёту чужих взглядов, а по внутренней шкале, которую он тщательно охранял от посторонних. Даже самые острые уколы Вериной ревности растворялись между страницами тетради, не задевая ни одного нерва. В этот день, после всей утренней вакханалии слухов, сидел так же неподвижно, как всегда, а на лице оставалось только вежливое равнодушие к происходящему.

Всё, что по-настоящему имело значение, происходило на другом конце зала, где Наталья Викторовна с ледяным спокойствием вычерчивала новую формулу. Леонид ловил каждый звук, но мысли держал на расстоянии; взгляд снова и снова возвращался к лицу, пытаясь считывать малейшую человеческую теплую примету под защитной маской.

Слова вокруг шипели и гасли, а внимание оставалось прикованным к кафедре: ни чужая оценка, ни шёпот рядов не меняли ни дыхания, ни линии мысли.

Она вышла из аудитории без слов, даже не попрощавшись. За ней, как по команде, потянулся весь поток. В коридоре, где всегда было шумно и пахло старым лаком, теперь воцарилась странная, нервная тишина – как на вокзале в пять утра, когда поезд только уходит, а ты ещё не знаешь, куда ехать.

Среди студентов – шёпот. Среди преподавателей – тихие переглядки. Леонид ощущал на себе взгляды всех: кто-то, возможно, уже строил теорию заговора, кто-то – наоборот, испытывал почти восхищение. В толпе попался давний соперник, любитель докладывать начальству: едва заметно улыбнулся, потом отвернулся, будто обсуждает с другим студентом расписание.

В этот момент всё стало совершенно ясно: случившееся уже нельзя отменить. Мир вступил в новую фазу, где старые правила не работали. Да, можно было ожидать вызова к декану, выговора, публичного позора – всё это привычно, даже банально. Но впервые в жизни Полётову стало абсолютно всё равно, что будет дальше.

Значение имели лишь короткие встречи взглядов, напряжённое молчание и знание, что теперь принадлежит не только себе. Сделал шаг навстречу – и назад уже не было.

Задержался у окна, глядя, как по двору бегут редкие люди, укрываясь от мороси. Солнце за облаками едва пробивалось, оставляя на стекле мутные пятна. Выдохнул, улыбнулся себе, потом – чуть шире, будто посылая сигнал всему институту.

В это мгновение понял: время, о котором столько мечтал, теперь работает на него.

Глава 4

Он проснулся резко, как будто его выдернули из мутного бассейна, и первое, что почувствовал, – липкую тяжесть, тянущую тело к простыням. Веки не сразу разлиплись. Когда всё же уступили, глазам открылось чужое пространство. От потолка с мраморной лепниной до золотого бра над зеркалом, от ковра, который, казалось, стоил дороже всего его детства, до тяжёлых портьер, скрывавших московское утро. Даже воздух не пах чем-то конкретным: будто наполовину из кислорода, наполовину из едва уловимого одеколона.

Леонид сначала решил, что умер – в забавной, слишком ироничной версии рая, куда отбирают тех, кто успел проиграть все ставки жизни, но не запятнал себя преступлением. Если это ад, то почему так тихо и не слышно ни одного голоса за стеной? Он сел, подогнул ноги, долго смотрел на стопку мягких подушек у изголовья. В голове было не пусто, а, скорее, всё завалено чужим: как если бы после ремонта забыли вынести обломки стен, и теперь по ним приходилось идти, чтобы добраться до собственной мысли.

Только спустя несколько минут он понял: всё здесь не его, а чьё-то чужое. Сначала – ровно выглаженные рубашки, развешанные в шкафу по цвету; потом – флакон духов, который он бы ни за что не выбрал, но чей запах всё равно прочно поселился в воздухе. На комоде – шкатулка с украшениями, а поверх – две фотографии в серебряных рамках: на одной он сам, моложе, с нервной, почти злой улыбкой; на второй – женщина с короткой стрижкой, неуловимо знакомая, но в этот момент для него совершенно чужая.

Он встал, сделал пару шагов – ноги слушались, но комната поплыла, будто всю жизнь он ходил только по лестницам, а теперь его впервые поставили на каток. Леонид опёрся о стол, зажмурился, ждал, пока выровняется баланс. Издалека донёсся глухой стук: два коротких, пауза, и третий, уже вкрадчивый. Он не откликнулся, не двинулся к двери, просто смотрел, как шторы едва вибрируют от сквозняка и как утренний свет медленно крадётся по ковру.

Стало чуть легче. Он подошёл к зеркалу, машинально поправил волосы, заметил на висках седину – не такую, как вчера, а другую, не свою. Лицо в отражении было уже не молодым, но ещё не дряхлым: чуть увеличившийся нос, лёгкая асимметрия щёк, пара новых складок у глаз. Главное – взгляд: раньше он был скользким, чуть насмешливым, теперь там поселился кто-то третий, способный только ждать. Леонид сжал челюсть, провёл ладонью по лицу: кожа казалась чужой, словно её надели на него наспех, не заботясь о швах.

Он вернулся к фотографиям, изучал лицо женщины – и только тогда по затылку прокатился холодок узнавания. Сначала всплыла чужая фамилия: «Сорокина». Потом – обрывки сцен: аудитория института, девушка в последнем ряду, профиль как будто вырезан из старого учебника по геометрии; позже – уже взрослая, с тем же прямым, упрямым взглядом, каким иногда смотрела на него бабушка, когда он был неправ, но спорить всё равно не собирался.

Рядом с фотографиями лежал бумажник. Он был тугой, как если бы туда насильно запихали полжизни. Леонид открыл его – и первой выпала карточка: два человека, чьих лиц он не вспомнил бы без подсказки на обороте – «Папочке. Твоя дочь, Соня». Он не знал, как реагировать на это имя: знакомо, но не сопрягалось с ощущением отцовства. Второй – молодой парень, в улыбке которого было что-то отдалённо его, но больше – от матери: «Саша». Он долго рассматривал фотографии, искал в них доказательство подмены, хотя разумел, что ошибки нет.

Он сунул фотографии обратно, захлопнул бумажник с силой. Рядом – массивные мужские часы, тяжёлые, с выгравированной на крышке аббревиатурой: «Л. С.» и ещё одна буква, неразборчивая, возможно, случайная. И ещё деталь: на комоде, среди беспорядочно разбросанных украшений, валялись два обручальных кольца. Одно – явно мужское, массивное, со следами износа; другое – женское, аккуратное, с небольшим камнем, который безразлично ловил лучи солнца.

Всё стало предельно ясно. Он не мог вспомнить, как сюда попал, не мог связать прошлое с этим утром, но одна мысль сидела в черепе, как заноза: это не его жизнь. Или – не та, в которую он рассчитывал вернуться. Леонид медленно обвёл взглядом комнату и поймал себя на том, что даже любимого блокнота нет ни на одном горизонтальном месте: ни на тумбочке, ни на столе, ни на полу. Это было оскорбительно, даже унизительно.