Переменная её близости (страница 16)

Страница 16

Закрывать глаза не стал – наоборот, распахнул их как можно шире. В какой-то момент послышались за стеной голоса – то ли свой, то ли Лерин, то ли Верин, – но на этот раз разговор не был ни упрёком, ни обвинением. Просто глухой, равномерный фон, как биение сердца перед сном.

И тогда стало ясно: в этом сне можно остаться навсегда. Или хотя бы на одну ночь.

Свернулся плотнее, уткнулся носом в подушку, вдохнул её запах – полусонный, с примесью прошлых гостей и собственной усталости, – и мелькнуло: «Пусть это будет не жизнь, а всего лишь эпизод». Всё равно – лучше, чем продолжать дышать этим воздухом, в котором нет ничего, кроме бесконечного ожидания чужого прощения.

Так и уснул – в одежде, с лицом, зарытым в подушку, с последней мыслью, будто отпечатанной на внутренней стороне века: «Только бы проснуться снова там, где я ещё был собой».

Проснулся резко, как от пощёчины, хотя в комнате стояла абсолютная тишина. Только на мгновение показалось, что из темноты сейчас вынырнет Вера, или Лера, или любой другой призрак распущенной взрослой жизни. Но нет: здесь не было ни запаха дорогого кофе, ни отблесков мрамора, ни тусклого света бра. Здесь пахло только утренней пылью, и свет, проходя сквозь тонкие занавески, разрезал комнату на аккуратные полосы.

Лежал на узкой кровати, уткнувшись лбом в старую выцветшую наволочку. По стенам – вросшие в штукатурку тени, над столом – облезлый плакат «Boney M.». На ковре валялись старые кеды, а рядом – стопка книг, среди которых сразу узнавались затёртый томик Хемингуэя, учебник по инженерной графике и номер «Науки и жизни» за март семьдесят девятого года.

На секунду показалось, что это и есть смерть: остался в самом себе, только в лучшей, очищенной от лишнего версии. Но тут из кухни раздался знакомый стук ложки о чашку, а вслед за ним – голос, ровно такой, каким бабушка всегда будила в детстве:

– Лёня! Каша остывает!

С трудом сел на кровати, осмотрел себя: ни седины, ни мешков под глазами, ни той костлявой усталости, что въедается в тело с возрастом. Пальцы – тонкие, ногти – чистые, без следов чернил и желтизны, присущих всем пишущим людям после сорока. На щеках – ни морщины, ни шрама от неудачного падения в Лондоне; кожа гладкая, молодая, чуть ли не светится изнутри.

Потрогал лицо, улыбнулся, и улыбка вышла не затравленной, как раньше, а лёгкой, почти мальчишеской. Окно приоткрыто, и в комнату тянуло сырой московской весной: не той, что застревает между этажами в отелях, а настоящей – с запахом тополей, ржавчины и редкой уличной свободы.

Подошёл к окну, высунул голову – и увидел двор, где всё так же стояли две скамейки; за ними – ветхий забор, за которым скрывались заросли сирени и давно заброшенная теннисная площадка. По бульвару в сторону пруда шёл мужик в трениках и нёс пакет с батонами. На лавке двое стариков играли в шахматы: один делал ход, второй бурчал что-то, не глядя на доску.

– Лёня, – позвала бабушка, теперь уже громче. – Чайник вскипел, иди.

Оделся, сунул ноги в тапки и, выходя из комнаты, бросил взгляд на календарь: действительно, март семьдесят года, четверг. Расписание пар на сегодня выписано аккуратно, чужим почерком, на отдельном листке, приклеенном к стене кнопкой.

В кухне бабушка разливала по тарелкам манную кашу, а на столе уже стоял сервированный поднос: три бутерброда с колбасой, майонез, две кружки для чая, миска с яблоками. На стене висел старый радиоприёмник, из него едва слышно фонил выпуск новостей.

– Ты почему такой сонный? – спросила бабушка, не оборачиваясь. – Опять всю ночь читал?

– Наверное, – отозвался Леонид, и не узнал свой голос: выше, звонче, без той хрипоты, что с годами становится неотъемлемой частью любого разговора.

– Вот что, – сказала бабушка, поставив перед ним тарелку, – ешь и иди сразу на пары. Сегодня твой любимый препод, да ещё и консультация после. Не проспи, как в прошлый раз.

Лёня смотрел на бабушку и не мог отвести взгляда: она была живая, подвижная, даже моложе, чем он помнил её из последних месяцев её жизни. Ходила быстро, не волоча ноги, и в глазах было больше упрямства, чем усталости. Поймал себя на мысли, что готов плакать – от радости, от стыда, от облегчения, – но только улыбнулся и сказал:

– Спасибо, бабушка.

– Чего ты вдруг? – она оглянулась, нахмурилась, но тут же улыбнулась: – Ты меня пугаешь, Лёня. Ты как будто с Марса вернулся.

Взял ложку, съел кашу, не чувствуя ни сладости, ни вкуса – просто наслаждался каждым движением, будто теперь каждая секунда жизни была подарком, а не отсрочкой перед очередной катастрофой.

Покончив с завтраком, оделся, глянул на себя в зеркало – и снова поразился: лицо, к которому он уже привык как к чужому, снова стало своим. Молодым, открытым, способным, если не изменить мир, то хотя бы попытаться.

Перед выходом задержался на пороге, оглядел комнату, кухню, коридор с советским ковролином. Всё было здесь: детство, юность, даже шанс на лучшую версию взрослой жизни.

Вышел на лестничную площадку, вдохнул сырой московский воздух – и только тогда по-настоящему поверил: ему снова двадцать, он снова живёт рядом с Чистыми прудами, и всё впереди. Каждый шаг теперь имел смысл, потому что любой шаг был первым.

Он вышел из дома, закрыв за собой дверь, и пошёл по лестнице, легко перепрыгивая через две ступени.

Наверное, именно так начинается новая жизнь.

Глава 5

Жизнь на Чистых прудах шла по расписанию советского календаря, но с того дня, как Лёня позволил себе вновь проснуться в семьдесят девятом, будто в запасной ветви собственной жизни, ничто больше не казалось устоявшимся. Телефон зазвонил ровно в тот момент, когда он доедал кашу. Бабушка сняла трубку, поджала губы и протянула ему аппарат: «Тебя. Аркаша Жуков».

Голос в трубке звучал так, будто говорил не человек, а целый внешнеторговый отдел:

– Лёнчик! Ты куда пропал? Я вернулся из командировки, день рождения у меня, все собираются. Приходи сегодня к шести, и музу свою прихвати, если есть такая. Дресс-код приличный – не позорь альма-матер. И рассказ захвати – тот, новый. Все хотят послушать.

Жуков, или, как называла его бабушка, «наш герой Аркаша», был одним из тех московских друзей, чей статус у Полётова всегда оставался неопределённым: то ли покровитель, то ли собутыльник, то ли тот самый прототип «удачника», на таких Лёня ещё со школьной скамьи смотрел с тайной смесью зависти и презрения. Аркадий был не просто выпускник МАРХИ, а уже ведущий специалист «Совэкспорта», и, по слухам, мотался между Западом и Союзом чаще, чем местный дворник успевал перебирать метлы.

Правда, упоминание «музы» смутило Леонида – кандидатуры на роль спутницы были, но ни одна не вызывала желания светиться перед публикой. Впрочем, отказаться Аркадию в лицо – даже по телефону – означало бы навечно попасть в чёрный список «неприкасаемых», а уж к этому Лёня был не готов даже ради принципа.

Весь день он вынашивал способы избежать позора, но к шести вечера всё-таки надел единственный приличный пиджак, отглаженные брюки и, скрипя сердцем, прихватил с собой общую тетрадь с черновиками рассказов, исписанную мелким почерком до последней страницы. Аркадий хотел чтения? Что ж, пусть получит сырой материал. По пути к метро он с тоской наблюдал, как по бульвару несутся трамваи, обгоняя друг друга, будто спешат покинуть город до наступления темноты и общего безумия.

Участок на Рублёво-Успенском шоссе, где квартировали Жуковы, был олицетворением буржуазной мечты эпохи развитого социализма: трёхэтажные особняки за глухими заборами, на фасадах – колонны, выкрашенные в цвет разбавленного шампанского, по двору – жёлтые фонари и газоны, на которых никогда не росло ничего естественного. С первых шагов за калитку Лёня почувствовал себя как минимум в гостях у министра.

Дверь открыл сам Жуков, сияя лицом победителя международного тендерного конкурса:

– Заходи, дорогой! Пальто оставь прямо в холле, тут все свои. Хочешь шампанского или чего покрепче? – он уже одной рукой зажимал плечо гостя, второй вытягивал из воздуха бокал с мятой.

– Я бы чаю, если честно, – пробормотал Полётов, но это был голос человека, знающего, что шутки сегодня здесь будут только по сценарию хозяина.

– Чай будет, но после. Сейчас – только велком-дринк, – скомандовал Аркадий и подтолкнул его в зал, где стояли с десяток гостей, большей частью мужчины лет тридцати пяти – сорока, в костюмах с западным кроем, и дамы – в платьях, где вырез всегда был либо слишком глубокий, либо обнажал что-то ещё, что требовало отдельного обсуждения.

У окна, опершись на фортепиано, стояла хозяйка – Галина, худощавая и нервная, с лицом, в котором навсегда поселился сарказм. Она встретила Лёню сдержанной улыбкой, ткнула сигаретой в пепельницу и с некоторой театральной усталостью представила его собранию:

– Коллеги, у нас сегодня дебют: будущий лауреат всех возможных премий, последний из романтиков, человек, который даже сквозь политику умеет смотреть на мир как сквозь стекло. Познакомьтесь: Леонид Полётов.

Раздались аплодисменты – бурные, как у хорошего актёра на премьере, и, конечно же, неискренние. Лёня по привычке поклонился, а потом – чтобы не утонуть в пафосе – сразу шмыгнул к буфету, где уже толпились несколько таких же, как он, «друзей семьи».

– Тебя давно ждали, – протянул бокал один из них, толстяк с лысиной и глазами телохранителя. – Нам тут рассказывали, что у тебя в запасе свежие анекдоты про Мичурина и прочих классиков.

– Всё, что у меня есть, – это пара новых черновиков, – отбрехался Полётов, – а остальное пусть рассказывает Аркаша. Он для того и служит, чтобы из частной жизни делать шоу.

– Ну, это ты зря, – подмигнул лысый. – Скажешь что-нибудь не то – запишут, и привет. Тут половина зала либо из Союза писателей, либо из Комитета…

Шёпот за столом был не столько конспиративным, сколько ритуальным – в каждой компании находился свой доносчик, и всё это только веселило.

В это время Жуков уже рассекал по комнате, обнимая гостей за плечи, сыпал комплиментами дамам, а потом, достав из кармана сигариллу, поднялся на импровизированную сцену (по сути, просто высокий ковёр на возвышении), и громко заявил:

– Господа! Внимание! У меня для вас сюрприз: сегодня к нам заглянула особая гостья, человек, которого все вы знаете по слухам, но никто ещё не видел вне стен института – прошу любить и жаловать…

Он сделал эффектную паузу, словно представлял, как минимум, министра культуры.

– …Наталья Викторовна Петрова!

Лёня чуть не поперхнулся. В глубине зала, под хрустальной люстрой, неловко переминалась с ноги на ногу женщина в единственном своём выходном платье тёмно-синего цвета, купленном, вероятно, ещё при Хрущёве. Её волосы были собраны в тот же пучок, что и на каждой лекции, а в руке она сжимала потёртую сумочку – будто боялась, что кто-то из этих лощёных гостей её украдёт. Но взгляд – острый, пронзительный – был тот самый, которым она буравила Лёню на экзамене, когда он путался в формулах.

Он не сразу поверил, что это она – настолько неуместной казалась её фигура среди всей этой кутерьмы. Она улыбнулась, кивнула обществу, и тут же оказалась в кольце двух дам из дипломатических кругов, чьи улыбки были отточены на приёмах в посольствах, которые, как оказалось, были её «однокурсницами» по легенде, выдуманной специально для вечера.

– Наша дорогая Наталья, – провозгласил Жуков, – в этот раз приехала без супругов, без научных степеней, просто как школьная подруга моей Галины. Надеюсь, никто не против небольшой интриги? – зал засмеялся, кто-то даже прыснул шампанским.

Лёня почувствовал, как уши заливает жаром, и машинально схватил первый попавшийся стакан с алкоголем – чтобы чем-то занять руки.

Первые полчаса Лёня избегал смотреть в сторону Натальи. Она тоже делала вид, что не замечает его, поддерживала светскую беседу, изредка посматривая на часы, зная, что никто не позволит ей уйти первой. Её держались чуть поодаль – то ли из уважения, то ли из страха.

Жуков вёл вечер как театральный режиссёр, чередуя шутки на грани фола с патриотическими тостами: