Воспоминания (страница 4)
<Я могу воровать их. Вероятно, мог бы убить.
Они это чувствуют.>
Я столько их любил, что они наконец стали любить меня ответно.
Книги, как сочные плоды, лопаются у меня в руках и, подобно волшебным цветам, раскрывают свои лепестки, неся оплодотворяющую строчку мысли, наводящее слово, подтверждающую цитату, убеждающую иллюстрацию.
В подборе их я капризен.
И они охотно идут мне навстречу.
* * *
Они роковым образом берут меня в кольцо.
Когда-то одна лишь комната мыслилась опоясанной книгами.
Но шаг за шагом комната за комнатой начинают обвиваться книжным обручем.
Вот после «библиотеки» охвачен кабинет, вот после кабинета – стенки спальни.
Честертона как-то приглашали прочесть реферат.
«О чем мне читать?» – спросил он, приехав на место.
«О чем хотите – хотя бы о зонтиках».
И Честертон строит реферат на расширяющейся картине волос, прикрывающих мысли, шляпах, прикрывающих волосы, зонтиках, покрывающих всё.
…Так иногда мне видятся мои комнаты.
Токи движутся от клеточек серого вещества мозга через черепную коробку в стенки шкафов, сквозь стенки шкафов – в сердцевину книг.
Неправда! Нигде нет стенок шкафов – я держу их в открытых полках, и в ответ на ток мыслей они рвутся к голове.
Иногда сильнее алчность излучения к ним.
Иногда сильнее заражающая сила, несущаяся сквозь их корешки.
Кажешься сам себе новым святым Себастьяном, пронизанным стрелами, идущими с полок.
А черепной коробкой кажется уже не маленький костяной шарик, включающий осколки отражений, как монада Лейбница, отражающая, но рисуются наружные стены самой комнаты, а слои книг, распластанные по их поверхности, – лишь расширяющимися наслоениями внутри самой головы.
И при всем этом книги уж вовсе не такие необыкновенные, неожиданные, скорее, в своих сочетаниях, а не в их букинистической, коллекционерской или декорационной диковинности.
И разве что неканоничностью набора и полным отсутствием того, что положено иметь!
И часто ценны они мне не столько сами по себе, как комплекс представлений, которыми они окутаны для меня, а в результате случайной иногда странички, зажатой безразличием неинтересных глав, отдельной строчки, затерянной среди страниц, занятых совсем другими проблемами.
Г. Ибсен
И вязкость этой «ауры», этих излучений (или туманностей?), роящихся вокруг самих виновников (и чем они ценнее мне самих творений), почти материализуется в подобие паутины, среди которой скользишь, боясь задеть ее или порвать, как тонкие и трепетные нити ассоциаций. И кажешься себе подобием мудрецов с Лапуты, трепещущих за сохранность своих паутин.
Иногда полуискренние доброжелатели старательно доказывают мне, что это вовсе не паутина, но что это – натянутые струны колючей проволоки, отгораживающей меня книжной мудростью от живой действительности.
Доброжелатели эти полуискренни, и истинность их утверждений полуправдива.
Таковы же и придирки касательно обилия цитат.
Цитаты! Цитаты! Цитаты!
Кто-то сказал: «Лишь тот, кто боится никогда не быть процитированным, сам избегает цитат».
Цитаты! Цитаты! Цитаты!
Еще князь Курбский, этот элегантный автор трактата о знаках препинания, а в остальном изменник родины, корил царя Ивана Грозного за цитаты.
Цитирую: «Из столь многих священных слов нахватано, и те с большой яростью и лютостью, не строками и не стихами, как в обычае у искусных ученых (если кому-нибудь случится о чем писать, то в кратких словах, большой разум заключающих), но слишком, сверх меры, излишне и бранчливо – целыми книгами, паремиями целыми и посланиями!»
Но цитата цитате рознь.
Цитата может быть блиндажом для начетчика, прячущего свое незнание или благополучие за цитату авторитета.
<Испанский гранд>
Цитаты могут быть безжизненной компиляцией.
Я понимаю цитаты как пристяжные справа и слева от скачущего коренника.
Иногда они заносят, но помогают мчать соображение разветвленным вширь, подкрепленным параллельным бегом.
Лишь бы не упустить вожжи!
Но – ни боже мой! – когда цитата идет цитате в затылок нудным цугом!
* * *
По цитатам никогда ничего не создашь и не выстроишь.
Надо строить до конца, крепко войдя в конкретность явления,
и… глядь… цитаты сами придут и вложатся куда надо: помогут живому току течь закономерно.
Обратно же дело творчески и жизненно не пойдет.
Сотни людей проходят мимо цитаты, пока они ее не обрели сами в своей и по своей области – тогда они ее видят: она им подтверждает или помогает доосознать, дотянуть.
Обратным путем – неминуемая схоластика и филистерская мертвечина – папье-маше.
* * *
Цитаты у меня.
Для меня их мало. Я бы все хотел смонтировать из осколков замеченного другими, но по иному поводу – поводу, нужному мне!
Как в кино: вам же вовсе не обязательно самому играть любой кусок. Ваше дело свести куски…
Книги раскрываются на нужной мне цитате. Я проверял – иногда ничего до и ничего после во всей книге не нужно.
* * *
Вот какие-то синдромы из области патологии нервной системы открываются у меня в руках на странице, пригодной к вопросу техники сценических движений итальянской комедии…
А иногда скромная с виду брошюрка с портретом Леонардо на обложке (я интересуюсь даже его детством), с немецкой авторской фамилией и именем, заимствованным из «Нибелунгов», словно сорока на хвосте, приносит неожиданное откровение целой новой области, куда обрушиваюсь даже без поводыря. Если скажу, что брошюрка издательства «Современные проблемы» касается «Детского воспоминания Леонардо да Винчи» и принадлежит Зигмунду Фрейду, то обозначение «сорока приносит на хвосте» прозвучит очень точно и созвучно с описанным в ней соколом из детского сновидения Леонардо!
Удивительные слова описания сна…
Так совершается приобщение к психоанализу. Даже точно помню, когда и где. Почти что в первые дни официального создания Красной армии (весна 1918 г.), застающие меня уже добровольцем в военном строительстве. В Гатчине. Стоя в вагоне на пути в субботнюю побывку домой. Как сейчас помню. Коридор вагона. Рюкзак на спине. Папаха – пахнущая псиной. И вставленная в нее четверть молока.
Дальше на площадке трамвая, в неистовой давке, я так поглощен книжонкой, что не замечаю, как давно раздавили мою четверть молока и сквозь собачий ворс папахи и хаки рюкзака капля за каплей сочится молоко.
О рейдах моих по фантастическим джунглям психоанализа, пронизанных мощным дыханием первичной… «лебеды» (так непочтительно отзывался о священном импульсе libido), я пишу в своем месте.
Здесь вспомним только о том, что очень скоро я приобщаюсь к «Значению психоанализа в науке и духе» Ранка и очаровательного Закса – мудрой старой саламандры в роговых очках, с которым дружу значительно позже, проездом в Берлине.
Впрочем, в сборнике меня больше всего увлекают цитаты из трудов Задгера – об эротическом происхождении словообразований.
Занятно отметить, что после очень короткой потрясенности эротическим элементом происхождения (конечно, в высшей степени односторонней и спорной концепции) у меня очень быстро смещается акцент на интерес к происхождению – к истории развития, к видовому становлению языка. Этот ранний интерес к пристальному взгляду в прошлое оказался неплохим.
Однако это мы вынесем под заголовок «Слова, слова».
Здесь мы сейчас не в мире слов, их генеалогии, взаимосвязей движения и становления – здесь мы даже не в области любования ожерельями стихотворений из них или ковровым шитьем сочетания их в прозе. О встречах с поэзией и прозой мы скажем в другом месте.
<Монахи и бес>
И здесь остается только добавить, что с Фрейдом я так и не встретился, хотя Стефан Цвейг мне и устроил почти немыслимую встречу с этим трагическим Вотаном сумерек буржуазной психологии, с этим Прометеем, сумевшим собственную трагедию и травму расчленить на звенья сковывающих его цепей, без того чтобы быть способным ослабить их тяжесть – не говоря уж о том, чтобы, наподобие Худини, выскользнуть из них, или расковать их, или просто порвать. Проклятие познания, неспособного одолеть действие, лежит на всем психоанализе. Все за анализом. Удачным, иногда точным, порой блестящим и так часто разбивающимся на этапе необходимости «пережить», дабы избавиться.
Вспоминается другой старик – еще более шарлатанской науки. Граф Хэммонд, под псевдонимом Чеиро выпустивший не одну книгу о чтении линий руки. Его я знавал в Голливуде. Рядом маячат странные очертания рыжеволосой каунтесс[8] Хэммонд, слова, написанные еще Оскаром Уайльдом в его альбом… и странная бледная близорукая фигурка в черном, болезненно морщаяся, когда нас знакомят и он узнает, что я еду в Мексику. Огненно-рыжая каунтесс, наклонившись ко мне, объясняет: блеклый человечек – она не понижает голоса, – человечек глуховат, и вместе с тем он один из последних потомков Максимилиана и Карлотты. У меня нет под руками «Готского альманаха», чтобы установить, где и когда отмирают последние ростки этой ветки Габсбургского дома, справедливо и неумолимо подрезанные беспощадной мачетой Бенито Хуареса на чуждой им мексиканской земле, куда они вступали императором и императрицей. Мне кажется, что брак их был несчастлив и бездетен (кажется, этого придерживается и фильм Дитерле), и странный человечек, может быть, не более как один из стаи самозваных потомков кровожадных особ – графов и маркизов, князей и виконтов, которыми кишит кино-Калифорния.
Сказывается же он глухим.
А когда я случайно роняю монету, он вздрагивает и оборачивается, попадаясь, как тривиальнейший симулянт на пошлейшую уловку воинского начальника на призывном пункте!
Но дело не в нем, не в Карлотте и Максимилиане, и даже не в огненных волосах его Хэммонда супруги.
Дело – в правой руке самого каунта.
Еще в Кембридже (или это было в Оксфорде? – такую описку никто не простит!) во время лодочных состязаний он повредил себе руку: правую руку свел паралич. Левая рука считается рукой предрасположений – тайны свершений начертаны на правой.
Правая безнадежно стянута параличом – и, читая тысячи судеб из тысячи рук, каунт Хэммонд безнадежно отрезан от предугадания собственной судьбы…
Это роднит его с Фрейдом, чьи и так небезошибочные воззрения дополнительно скованы изъянами собственных дефектов психики – диспропорцией значения, которое придается эдипову комплексу. Это хорошо известно каждому, кто пролистывался сквозь его учение.
Чем-то это похоже даже на некоторые изъяны в системе Станиславского, так четко проступающие при сличении «Работы актера над собой» с «Моей жизнью в искусстве», столь многое раскрывающих для понимания нерациональных местами акцентов на частностях системы.
Встреча с Фрейдом так и не состоялась, и воспоминанием о хлопотах Стефана Цвейга осталась маленькая книжечка автобиографического очерка, присланная мне великим венцем с его характерным автографом с прописным «Ф» начала фамилии.
И как бы случайно она стоит, прислонившись к большому белому квадрату графологических исследований Чеиро, с размашистым росчерком посвящения каунта Хэммонда на память о нашей встрече…
* * *
А иногда не сам находишь. Иногда «наводят». А почему-то упорно не принимаешь.
Имел два таких случая.
Таков D.H. Lawrence, которым позже (и посейчас) безумно увлекался.
В 1929 году меня усиленно старается приобщить к Лоуренсу Айвор.
В Лондоне. В удивительном узеньком (в три окна) домике на Лестер-сквере, где он жил рядом с домом издательства «Studio».
В 1941 году в «Интернациональной литературе» вижу фото разрушений Лондона от немецких бомб: дом «Studio» стоит, а рядом – груда развалин.