Воспоминания (страница 6)

Страница 6

Этот магазин – рай писчебумажника: карандаши всех родов, тушь всех цветов, бумага всех сортов. Какие клякс-папиры, ручки, гофрированная бумага для цветочных горшков, резинки, конверты, бювары, перочинные ножи, папки!

Отдельно – открытки.

Тогда была мода на фотооткрытки.

Черные с белым фоторепродукции (необычайно контрастные по печати) с известных или с ходких картин.

Ангел, оберегающий двух детишек, шагающих вдоль пропасти.

Еврейское местечко, побивающее камнями девушку, в чем-то провинившуюся.

Самоубийство двух любовников, связанных веревкой и готовых броситься в пучину.

Чахоточная девица, умирающая, глядя на луч солнца, пробивающийся в комнату…

Такие открытки собирались, как почтовые марки, и старательно размещались в альбомы – тоже как марки.

(Не от этих ли картинок начинаются корни неприязни к «сюжету» и «анекдоту», отметившие начало моей кинокарьеры?)

Тут же были картинки более крупного формата. По преимуществу заграничные.

В те же годы Америка полонила Англию и Европу особым типом девушки.

Рослая, с энергичным подбородком, выдвинутым вперед, в длинной юбке, с мечтательными глазами из-под валика прически или волос, завязанных узлом (обычно нарисованная холодной штриховкой пера), – эта девушка – создание Гибсона, известная под кличкой Gibbson-girl[40], так же наводняла журналы, юмористические журналы, лондонский «Punch», нью-йоркский «New Yorker», как в период войны (второй мировой) все места земного шара, где проходила американская армия, затоплялись так называемыми «Варга герлс» («Varga-girls») – полураздетыми девушками, рисованными южноамериканским художником Варгасом, ведущим художником среди бесчисленных создателей так называемых pin-up girls – «девушек для прикалывания».

Эти картинки были на вкладных или отрывных листах почти всех журналов, шедших на фронт.

Солдаты их аккуратно вырезали и прикалывали к стенкам убежищ, блиндажей, казарм, полевых госпиталей над койками.

Насколько благовоспитанны были первые, настолько блудливы были вторые.

Как сейчас помню один из сенсационных для каких-то девятьсот восьмых-девятых лет рисунок в манере Gibbson’а.

Назывался он «The knot that binds» – «Узел, который связывает». Изображал он громадный черный бант с узлом посередине.

На левом крыле банта был традиционный профиль гибсоновской молодой дамы. Справа – профиль не менее типичного гибсоновского молодого человека. Все гибсоновские барышни были на одно лицо, а молодые люди казались их братьями-близнецами – так они походили друг на друга.

А в центре узла – фасом на публику – улыбалось личико младенца.

Эта картинка особенно врезалась в память.

Почему?

Вероятно, потому, что видел я ее как раз тогда, когда я сам был в роли «узла, который связывает».

Но узлом, которому не удалось связать и сдержать воедино расколовшуюся семью, разводившихся родителей.

Собственно говоря, никому нет дела до того, что мои родители развелись в 1909 году.

Это было достаточно общепринято в те времена, как несколько позже, например, были весьма популярны «эффектно аранжированные» самоубийства.

Однако для меня это сыграло очень большую роль.

Эти события с самых малых лет вытравили атмосферу семьи, культ семейных устоев, прелесть семейного очага из сферы моих представлений и чувств.

Говоря литературно-историческим жаргоном – с самых детских лет «семейная тема» выпала из моего кругозора.

Этот процесс выпадания был достаточно мучителен.

И сейчас проносится в памяти, как фильм с провалами, выпавшими кусками, бессвязано склеенными сценами, как фильм с «прокатной пригодностью» на тридцать пять процентов.

Моя комната примыкала к спальне родителей.

Ночи напролет там слышалась самая резкая перебранка.

Сколько раз я ночью босиком убегал в комнату гувернантки, чтобы, уткнувшись головой в подушки, заснуть. И только я засыпал, как прибегали родители, будили и жалели меня.

В другое же время каждый из родителей считал своим долгом открывать мне глаза на другого.

Маменька кричала, что отец мой – вор, папенька, – что маменька – продажная женщина. Надворный советник Эйзенштейн не стеснялся и более точных обозначений. Первой гильдии купца дочь Юлия Ивановна обвиняла папеньку в еще худшем. Потом сыпались имена: все львы тогдашнего русского сеттльмента в «прибалтийских провинциях». С кем-то папенька стрелялся. С кем-то до стрельбы не доходило.

В какой-то день маменька, как сейчас помню, в чудесной клетчатой шелковой красной с зеленым блузке истерически бежала через квартиру с тем, чтобы броситься в пролет лестницы. Помню, как ее, бившуюся в истерике, папенька нес обратно.

О «процессе» не знаю ничего. Обрывками слышал, что какие-то свидетельские показания давал курьер Озолс, что-то как будто «показывала» кухарка Саломея (понадобилось очень много лет, чтобы вытравить ассоциации этого имени с представлениями о шпинате с яйцами и воспринимать его в уайльдовском аспекте!).

Потом была серия дней, когда меня с утра уводили гулять по городу на весь день.

Потом заплаканная маменька со мной прощалась. Потом маменька уехала.

Потом пришли упаковщики.

Потом увезли обстановку. (Обстановка была приданым маменьки.)

Комнаты стали необъятно большими и совершенно пустыми.

Я воспринимал это даже как-то положительно.

Я стал спать и высыпаться.

А днем… ездил на велосипеде по пустой столовой и гостиной.

К тому же уехал и рояль, и я был свободен от уроков музыки, которые я только что начал брать.

Я не курю.

Папенька никогда не курил.

Я ориентировался всегда на папеньку.

С пеленок рос для того, чтобы стать инженером и архитектором.

До известного возраста равнялся на папеньку во всем.

Папенька ездил верхом.

Он был очень грузен, и выдерживал его только один конь из рижского Таттерсаля – гигантский Пик с синеватым полубельмом на одном глазу.

Меня тоже обучали верховой езде.

Архитектором и инженером я не стал.

Кавалериста из меня не вышло.

После того как пресловутый безумец Зайчик пронес меня карьером вдоль всего рижского побережья, стукнувшись где-то около Буллена о купальные мостки, – у меня как-то отпал интерес к этому.

В следующий раз меня так же беспощадно нес мексиканский конь через плантации магея, вокруг хасиенды Тетлапайак.

Племянница и дядя

После этого езжу только на автомобилях.

Так же как играю не на рояле, а только на патефоне и радио.

Да! Так и не курю я потому, что в определенном возрасте не дал себе увлечься этим.

Во-первых, идеал – папенька, во-вторых, я был безумно покорным и послушным.

* * *

Может быть, еще и потому мне были так противны все эти черты в Эптоне Синклере, что я их знал с колыбели?

Пиететы!

Боже, сколько, и в плюс, и в минус, они тяготели и тяготеют на мне.

Trotzköpfiges[41] непризнание обязательного, часто очень даже hardi[42] – Маяковский в период первого «Лефа». (Charlie Chaplin – if to be quite sincere![43])

И болезненно-нездоровое: en avoir aussi, en avoir autant[44].

В ничтожнейшем, в пошлейшем.

И опять-таки – это же, как активнейший стимул:

это меня сделало режиссером («Маскарад»),

это же меня толкало к fame[45] (Евреинов и вырезки), даже к выступлениям, лекциям за границей (путешествие Анатоля Франса в Буэнос-Айрес – желание, остывшее лишь в момент, когда и я получил предложение в Нью-Йорке на лекции в… Буэнос-Айрес по 1000 долларов за лекцию and travel expenses[46]!).

Мадам в положении

Незамеченная дата

«Сам» Аркадий Аверченко забраковал его – мой рисунок.

Заносчиво, свысока, небрежно бросив: «Так может нарисовать всякий».

Волос у него черный. Цвет лица желтый. Лицо одутловатое.

Монокль в глазу или манера носить пенсне с таким видом, как будто оно-то и есть настоящий монокль?

Да еще цветок в петличке.

…Рисунок действительно неважный.

Голова Людовика XVI в сиянии над постелью Николая II.

Подпись на тему: «Легко отделался». (Перевод на русский слова «veinard»[47] не сумел найти…)

Аркадий Аверченко, – стало быть, «Сатирикон» – и тема рисунка легко локализируют эпизод во времени.

Именно к этому времени он и относится.

Именно об эту пору грохочет А.Ф. Керенский против тех, кто хотел бы на Знаменской площади увидеть гильотину.

Считаю это выпадом прямо против себя.

Сколько раз, проходя мимо памятника Александру III, я мысленно примерял «вдову» – машину доктора Гильотена – к его гранитному постаменту… Ужасно хочется быть приобщенным к истории. Ну а какая же история без гильотины!

…Однако рисунок действительно плох. Сперва нарисован карандашом. Потом обведен тушью. Рваным контуром, лишенным динамики и выразительности непосредственного бега мысли или чувства. Дрянь.

Вряд ли сознаюсь себе в этом тогда. Отнести «за счет политики» (в порядке самоутешения) – не догадываюсь. Отношу за счет «жанра» и перестраиваюсь на «быт».

Быт требует другого адреса. И вот я в приемной «Петербургской газеты». Вход с Владимирской, под старый серый с колоннами ампирный дом. В будущем там будет помещаться Владимирский игорный клуб. Узким проходом, отделанным белым кафелем, как ванная комната или рыбное отделение большого магазина.

В этой приемной, темной, прокуренной, с темными занавесками, я впервые вижу деятелей прессы между собой. Безупречно одетый человек с физиономией волка, вздумавшего поступить на работу в качестве лакея, яростно защищает свое монопольное право «на Мирбаха».

Убийство Мирбаха – сенсация самых недавних дней. Кто-то позволил себе влезть с посторонней заметкой по этому сюжету.

В центре – орлиного вида старец. Точно оживший с фотографии Франц Лист. Седая грива. Темный глубокий глаз. От Листа отличают: мягкий и не очень чистый, к тому же светский, а не клерикальный воротник и отсутствие шишек, которые природа так щедро разбросала по лику Листа. Очень импозантный облик среди прочей табачного цвета мелюзги.

В дальнейшем я узнаю, что это Икс – очень известная в журналистских кругах персона. Известная тем, что бита по облику своему более, чем кто-либо из многочисленных коллег. Специальность – шантаж. Притом самый низкопробный и мелкий.

…Однако меня зовут в святилище. В кабинет. К самому. К Худекову.

Он высок. Вовсе неподвижен над письменным столом. Седые волосы венцом. Красноватые припухшие веки под голубовато-белесыми глазами. Узкие плечи. Серый костюм.

В остальном – это он написал толстую книгу о балете.

Предложенный рисунок – по рисунку более смелый, чем предыдущий.

Уже прямо пером. Без карандаша и резинки.

По теме он – свалка. Милиции и домохозяек.

«Что это? Разбой?» – «Нет: милиция наводит порядок».

На рукавах милиционеров повязки с буквами «Г. М.».

Такую повязку я носил сам в первые дни февраля. Институт наш был превращен в центр охраны тишины и порядка в ротах Измайловского полка.

Худеков кивает головой. Рисунок попадает в корзиночку на столе.

В дальнейшем – на страницу «Петербургской газеты».

Я очень рад. Подумать только: с юных лет ежедневно я вижу этот орган печати. И до того как подают газету папаше, жадно проглатываю сенсационно уголовные «подвалы» и «дневник происшествий». Сейчас – я сам на этих заветных страницах. И сверх того в кармане – десять рублей. Мой первый заработок на ниве… etc.

Второй рисунок.

[40] «девушка Гибсона» (англ.).
[41] Здесь: вопреки разуму (нем.).
[42] дерзкое (франц.).
[43] Чарли Чаплин – если быть вполне искренним (англ.).
[44] иметь то же самое, иметь столько же (франц.).
[45] Здесь: к тому, чтобы прославиться (англ.).
[46] и дорожные расходы (англ.).
[47] удачливый, везучий (франц.).