«Что-то должно было улучшаться…». Разговоры со Штефаном Мюллер-Домом и Романом Йосом (страница 3)

Страница 3

Оглядываясь назад, я понимаю, что в послевоенной Федеративной Республике отношения между коллегами по ремеслу складывались или не складывались по причинам не только профессиональным и личным: немалую роль в нашей философской ориентации играла политика. На мой взгляд, по нашему поколению проходит политический разлом: с одной стороны – те, кто хотел более или менее радикальных перемен, нового начала; с другой (характерным примером здесь будет Герман Люббе) – те, кто делал ставку на господствующие антикоммунистические настроения, а людей вроде меня считал скорее угрозой для «здоровой» или «обороноспособной» демократии. В Мюнстере процвел reluctant modernism*, и вполне в его духе тамошние философы быстро наладили контакт с Карлом Шмиттом. В накаленной атмосфере холодной войны и особенно на рассвете протестных движений 1968 года общая приверженность конституции (ее букве, во всяком случае) уже не сдерживала правое крыло: своих левых коллег эти люди открыто объявляли внутренними врагами; мы, со своей стороны, тоже не особенно сдерживались в своих возражениях. Эти публичные споры в своей основе восходили к разным воззрениям на национал-социалистическое прошлое, но по-настоящему они воспламенились только в ходе студенческих выступлений. Разногласия тогда разжигались в том числе и через газету «Frankfurter Allgemeine Zeitung» при посредстве ее редактора Иоахима Феста2, а борьба разворачивалась как среди философов, так и в других гуманитарных дисциплинах, причем вели ее, главным образом, представители моего поколения, а наши учителя от всего этого в большинстве своем отстояли. У социологов ситуация была совсем другая: там возвратившиеся эмигранты противостояли старым нацистам.

«Младосоциологи» (со второй половины пятидесятых они ежегодно встречались во Франкфурте под руководством Людвига фон Фридебурга; занимала их в первую очередь индустриальная социология) считали себя сплоченным поколением, готовым ко взаимному сотрудничеству, и противополагались мюнстерскому, кельнскому и франкфуртскому лагерям, разобщенным и в политическом, и в научно-политическом плане; схожая ситуация наблюдалась и в других объединениях. Снизить градус драматизма в этом противостоянии «школ» было тем легче, если учитывать, что спор о будущем направлении науки только ассоциировался с различными политическими судьбами, но по природе своей он ни в коем случае не был чисто политическим. В ходе своей деятельности и с течением лет я достаточно близко познакомился с Генрихом Попитцем и Ральфом Дарендорфом, с Ренате Майнц и Райнером Лепсиусом; время от времени мы сходились с учениками Плесснера: Кристианом фон Фербером, Кристианом фон Кроковом и, конечно, с Никласом Луманом, хотя он был в большей степени фигурой, стоящей особняком. Благодаря моему другу Ули Велеру мы с Уте – а дружественно-товарищеские отношения в основном складывались между супружескими парами – проскользнули к тому же в узкий круг специалистов, занимавшихся вопросами современной истории, политической и социальной: это были, в частности, Ганс и Вольфганг Моммзены, Юрген Кокка и Генрих Август Винклер.

На всех наших коллегах-сверстниках, независимо от их специальности, сказался тот факт, что в подростковом возрасте им пришлось стать свидетелями исторического перелома. Совместный опыт, конечно, формирует поколение, но одновременно он и обособляет ровесников в зависимости от того, как они на этот совместный опыт реагируют. У нынешних историков современности данная тема не разрабатывается: свидетельствуют об этом, допустим, все публикации, выходившие к столетнему юбилею Райнхарта Козеллека, – сам я, впрочем, все же сумел кое-что вынести из его новаторских работ по методологии и теории исторической науки. В либеральной и левой части политического спектра утвердилась воля к новому началу (которое вообще считали безальтернативной необходимостью) и началось вместе с тем критическое осмысление немецких традиций: нельзя было просто продолжать их дальше без какой-то отбраковки.

Чем же отличалось положение молодых философов в послевоенные времена – если сравнивать с последующими десятилетиями вплоть до сегодняшнего дня?

Вы настаиваете на своем вопросе о поколенческом профиле молодых философов в послевоенные времена. Я, впрочем, не думаю, что философов этих можно четко отделить от следующего поколения, от, если угодно, наших «учеников». Возможно, сам процесс образования у нас еще был в большей степени однородным. Специализация еще не заходила так далеко. Все мы читали одни и те же книги. Актуальными считались одни и те же великие тексты: неудивительно, ведь в какой-то степени все мы наследовали своим философским героям из двадцатых годов. Феноменология, герменевтика и философская антропология считались обязательными наравне с традицией немецкого идеализма: от Канта и Гегеля, через Дильтея, Гуссерля и Хайдеггера – к Шелеру, Плеснеру и Гелену. Так мы с долей самоочевидности приближались к духу той эпохи, когда немецкая философия в последний раз делалась философией мировой. Как я уже говорил, именно мы и стали первым поколением, отказавшимся от подобных претензий. Мы распрощались с великими идеалистическими притязаниями, на которых стояли наши учителя, перестали изображать, будто мы храним ключи от философии. Мы не хватались за непосильные задачи и вообще работали и преподавали с большей самокритичностью. Даже по сравнению с левыми и либеральными мыслителями предыдущего поколения (вроде Адорно и Гадамера) у послевоенных философов уже проявляется разница в менталитете; у кого-то это меньше заметно, а у кого-то – бросается в глаза. Нам, кроме того, было ясно, что в чисто немецкой учебной программе чего-то не хватает. В частности, многое нам нужно было почерпнуть из англосаксонской философии: аналитический стиль аргументации, ценность фаллибилистского подхода, умение чувствовать вес эмпирики, открытость к социальным наукам и т. д. Учебный процесс проходил у нас, до известной степени, в самостоятельной работе, но в целом ориентировались мы, с одной стороны, на Карнапа и Венскую школу, а с другой – на позднего Витгенштейна. Некоторые из нас шли по стопам Пирса, в сторону прагматизма. Не только в политике (и, соответственно, в политической теории), но и в самом сердце философии совершался тогда поворот на Запад.

После двух семестров в Геттингене и одного в Цюрихе учились Вы, главным образом, в Бонне, где получили и докторскую степень. Как Вам кажется, оглядываясь назад, было ли в боннских годах Вашего учения что-то особенно примечательное?

Вся жизнь состоит из множества сопрягающихся случайностей и лишь немногих направляющих решений, действительно принятых сознательно. В Геттингене на меня наводил скуку Николай Гартман, да и в целом у меня не сложилось там никаких контактов; к тому же рейнский Бонн по сравнению с морозным севером был мне гораздо ближе. Манфред Гамбицер, мой гуммерсбахский знакомый, потом, уже в Бонне, ставший близким другом, рассказывал мне об оживленных дискуссиях, что велись у них в боннской театральной группе; это меня тоже привлекло. В данном случае выбор места для учебы базировался на причинах вполне личного характера. Но к тому же Эрих Ротхаккер все-таки был очень известным философом, пусть я на тот момент и имел довольно расплывчатое представление о его трудах. Как оказалось, он, опять же, был нацистом первого призыва, – о таких вещах мы узнавали далеко не сразу, – но даже так мое решение, довольно случайное, все-таки оказалось очень удачным: и в личном отношении (ведь именно в Бонне я познакомился с Уте, и это было определяющим событием для всей моей последующей жизни), и в академическом тоже (каждую среду на семинарах Ротхаккера я погружался в удивительную дискуссионную атмосферу, помогавшую и мыслить, и учиться). Каких-то философских теорий от самого Ротхаккера я не почерпнул (кстати, одновременно он преподавал еще и психологию). На его лекциях, однако же, я познакомился с немецкой исторической школой во всем ее ученом многообразии; на психологических семинарах Ротхаккера я впервые услышал о множестве тех эмпирических исследований, с опорой на которые еще с двадцатых годов велись все дискуссии о философской антропологии. Философский семинар, если можно так выразиться, постоянно поддерживал саму мысль в движении: так, например, мой интерес к философии языка тоже восходит к тогдашним обсуждениям. Социологию на тот момент я еще не воспринял как специальную дисциплину.

Там же Вы познакомились со своим многолетним соратником Карлом-Отто Апелем; несмотря на все существенные различия в ваших теориях, оба вы находились под влиянием одних и тех же книг и интересовались одной и той же систематической проблематикой.

Поначалу это было очень несимметричное знакомство с человеком старше меня, уже имевшим докторскую степень, к тому же с солдатом, прошедшим всю войну. Потом мы с Апелем сошлись немного ближе, – когда я был докторантом, мне дали комнату с ним по соседству, – и в те времена он был мне как наставник, передававший знания. В первую очередь он продемонстрировал мне свое особое прочтение «Бытия и времени» —кантианское с экзистенциалистской тональностью, – которое меня в высшей степени заинтересовало. В Геттингене я, разумеется, уже читал эту книгу. Апель никогда особенно не углублялся в политику, но у него я впервые увидел, как философия может выразить миро- и самосознание в тесной связи с современностью. Философия должна ориентировать человека в жизни. Апелевский диагноз эпохи, стоит отметить, был все-таки довольно далек от ежедневных провокаций, с которыми я – обладатель студенческого абонемента в книжном магазине «Bouvier» – сталкивался каждое утро, принимаясь за критическое чтение «Frankfurter Allgemeine Zeitung». В конце концов, чтение хайдеггеровского «Введения в метафизику» (летом 1953 года Апель вручил мне эту книгу как-то на выходных) сокрушило ту стену, которая разделяла в моем сознании философские штудии и насущную политическую повседневность (Хайнеман против Аденауэра!)3.

Не могли бы Вы поподробнее рассказать о своих рабочих и дружеских взаимоотношениях с Апелем? Ведь это очень раннее знакомство, которое продолжалось довольно долго и, как кажется, увенчалось особенно интенсивным взаимодействием в восьмидесятые годы, когда оба вы – каждый по-своему – разрабатывали во Франкфурте вопросы дискурсивной этики.

Дабы вкратце обрисовать эти взаимоотношения, действительно долгие и сложные, а также с тем, чтобы ответить на подразумевающееся у Вас подозрение (не слишком ли много Апеля и Канта было в моем «Франкфуртском периоде»), нужно для начала разграничить боннское общение на уровне ученика и наставника от трех последующих стадий нашего знакомства, которые можно назвать не только товарищескими в формальном смысле, но и по-настоящему дружескими. После защиты докторской в 1954 году я на какое-то время потерял Апеля из виду. Я отправился во Франкфурт, а Апель тем временем работал над своей габилитационной диссертацией и делал иногда перерывы по состоянию здоровья. Оборвавшаяся связь затем вновь восстановилась, и произошло это более или менее случайно. Меня пригласили прочесть философский доклад, но в те времена я уже считал себя скорее социологом и на замену порекомендовал Апеля. Так между нами завязалась переписка: теперь мы уже сделались равноправными коллегами и в шестидесятые годы писали друг другу (на первое время – из Гейдельберга и Киля) о своих философских изысканиях. Сохранились, к сожалению, лишь некоторые из этих посланий, отчасти, кстати, написанных от руки. В полном собрании прекрасно бы отразился весь тот период, когда мы с Апелем занимались собственными идеями, воплощали собственные проекты и притом – как мне кажется – оказывали друг на друга определенное влияние. Направления наших работ в те годы, как никогда, сблизились. Это касается, с одной стороны, теории познавательных интересов, которая сводилась к определенному модусу самоанализа, – прообразом здесь послужили для нас психоаналитические беседы. Апель, кажется, сам проходил анализ, у меня же на фрейдистских лекциях во Франкфурте4 просто возродился старый, еще школьный интерес к психоаналитической теме, некогда подогретый чтением журнала «Psyche». Другая сторона нашего с Апелем взаимодействия – это размышления об этике дискурса, развитые во второй половине шестидесятых годов; свои основные выводы по этой теме я впервые опубликовал под названием «Истинностный потенциал практических вопросов» в третьей части «Проблем легитимации»5

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Если вам понравилась книга, то вы можете

ПОЛУЧИТЬ ПОЛНУЮ ВЕРСИЮ
и продолжить чтение, поддержав автора. Оплатили, но не знаете что делать дальше? Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260

[*] См.: Benhabib S. The Reluctant Modernism of Hannah Arendt. Rowman & Littlefield Publishers, 2003.
[2] См. об этом в: Müller-Doohm S. Jürgen Habermas. Eine Biographie. Berlin, 2014. S. 353–359.
[3] Ср.: Там же, S. 59 и далее.
[4] Ср.: Там же, S. 111–113.
[5] Habermas J. Legitimationsprobleme im Spätkapitalismus. Frankfurt am Main, 1973. S. 140–152.