В твоём молчании (страница 4)

Страница 4

Она не смотрела прямо на него, но Кирилл почему-то был уверен, что это адресовано лично ему. В тот момент он впервые ощутил себя не мальчиком, а головастиком под микроскопом. Захотелось уползти вглубь парты или хотя бы стать для неё невидимым, но тут же, устыдившись собственной реакции, он поймал себя на другом: что будет дальше? Какой следующий трюк она выкинет, кого выберет мишенью и насколько сладким окажется это унижение?

На том занятии он ещё не понимал, что эта женщина намертво поселится у него в голове. Что в ближайшие месяцы будет ловить себя на том, как, проснувшись утром, первым делом вспоминает её голос и перебирает в памяти каждое слово, сказанное ею с того дня. Он не мог знать этого даже тогда, когда в середине лекции Ильда Александровна, не сделав ни малейшего жеста в его сторону и ни разу не встретившись с ним взглядом, вдруг произнесла, обращаясь к аудитории:

– Нет ничего более жалкого, чем парень, пытающийся казаться моложе собственных комплексов.

Она не называла имён. Не смотрела ни в одну точку – и именно это было самым страшным. В этот момент Кирилл словно услышал свою фамилию, выведенную маркером на доске, и одновременно понял: в этой аудитории нет ни одного живого существа, кроме неё. Она была и преподавателем, и палачом, и единственным свидетелем твоего внутреннего распада. Он не запомнил, о чём была лекция дальше. Вся память, вся способность к анализу смылись первым унижением, которое он потом, спустя годы, вспоминал не как обиду, а как едва ли не лучший подарок, сделанный чужаком.

Это была не случайная фраза: словно калибровала общее давление в группе. После этих слов Кирилл сразу почувствовал себя жертвой: кожа вспотела, уши заложило, ладони слиплись. Но когда он краем глаза глянул на преподавателя, заметил – она смотрит куда-то в сторону, будто для неё не существует разницы между полом, возрастом или социальным весом подопечных.

После первого же семестра он стал одержим её способностью уплотнять реальность вокруг себя: даже в курилке, где собирались те, кто давно махнул рукой на учёбу, её имя произносили шёпотом, а иногда и вовсе заменяли прозвищами из мифологии – Сирена, Горгона, Аврора, – но никто не решался сказать Ильда без отчества, даже если был пьян или близок к отчислению. У неё была абсолютная власть – и, что удивительно, её не хотелось оспаривать.

В машине, где каждое касание было на грани между медицинской необходимостью и эротической декомпрессией, Кирилл наконец-то позволил себе изучить Ильду без внутренней цензуры.

Волосы, темнее обычного, казались почти чёрными в полумраке салона: прилипли к вискам, несколько прядей сползли на щёку и теперь рисовали влажную паутину у линии подбородка. Его аккуратные и длинные пальцы, хоть и с обгрызенными ногтями, скользили по этим прядям, убирали их за ухо, которое почему-то было маленьким, совсем не преподавательским.

Смешавшийся в салоне аромат духов – узнаваемый с двадцати шагов Шанель № 5 – на этот раз не был лишь знаком статуса и недоступности. Пряный, с приглушённой сладостью, он не справлялся с куда более сильным запахом: металлическим, ржавым, едва ощутимым в первых нотах, а в подкладке – пьянящим, плотным, как кровь, что впитывалась в джинсовую ткань под его ладонью. И всё же даже они, банальные человеческие жидкости, не заглушали третьего, самого важного компонента: горьковатого, чуть кислого страха, исходящего от женщины на его коленях. Это был не страх боли и не страх смерти – скорее паника хищника, попавшего в силки. Она держалась, как могла, тело излучало волю к жизни, а мышцы, натянутые под дорогой, но насквозь промокшей блузкой, начинали дрожать не только от холодного пота.

Кирилл с удивлением ловил себя на том, что не испытывает ни отвращения, ни жалости. Наоборот: чем сильнее становился этот запах, тем настойчивее в подсознании копилась острая, неудобная, почти животная тяга. Хотелось не выбросить и не отмыть, а впитать всё это в себя – до последней молекулы, до последнего вдоха, чтобы потом навсегда принадлежать этому моменту. Стать не просто случайным свидетелем слома идеального механизма по имени Ильда Александровна, а быть тем, из-за кого он сломается окончательно. Кирилл смотрел на неё снизу вверх, изучал каждое напряжение в лице, ловил ритм неравномерного дыхания, и внутри нарастала не столько забота, сколько потребность раствориться в её катастрофе, дожать ситуацию до абсолютной, неоспоримой реальности.

Такого он не чувствовал никогда. Когда-то в детстве часами переписывал в тетрадь имена любимых героинь, но все эти Коралины, Лизы и Чёрные Принцессы были выдумкой, ролевой моделью для ума, не для тела. Здесь и сейчас тело оказывалось единственным мерилом истины. Он улавливал малейшие изменения: как на лбу проступает невидимый ледяной пот, как в уголках губ застывает миниатюрная гримаса, как мышцы на шее сжимаются, когда она делает вдох, – и каждый раз он угадывал это на долю секунды раньше, чем она сама. Хотелось просчитать, где треснет следующая преграда. Узнать её предельную прочность – и не разрушить, а зафиксировать эту точку, чтобы хранить навсегда.

В полусне думал: с этой минуты он уже не студент. Я – твой наркоз, твоя единственная улика, твой свидетель и соучастник. Он мог бы поцеловать её в макушку, провести пальцем по холодной линии скулы или просто сказать что-то ненужное, непедагогичное, но не стал: ничего не требовалось, кроме этого тяжёлого, влажного, почти ритуального присутствия. Даже боль в коленях от неудобной позы, даже карикатурная абсурдность ситуации не имели значения.

В какой-то момент он испугался, что не выдержит собственной концентрации, что случайный толчок или несвоевременная слеза выведет из этого гипноза. Он вспомнил, как ещё час назад смотрел на неё с дистанции нескольких метров, боялся косого взгляда или неуместной фразы, а сейчас держал голову так, будто она была не профессором, не человеком даже, а предметом культа, реликвией, которой нельзя навредить, но и отпустить – святотатство. Впервые в жизни он чувствовал, что способен на предательство – не её, а всех остальных: матери, бывших девушек, самого себя в будущем. Сейчас он был не личность, не набор поступков, а сгусток тяжёлого, липкого желания быть нужным хотя бы одному человеку. Даже если тот не попросит и не поблагодарит.

Он вспомнил, как когда-то ночами пересматривал её фотографию на университетском сайте, ловя себя на мысли, что там, на квадратном снимке, она куда менее реальна, чем здесь, в тёмном салоне, с залитым кровью воротником и чужой рукой на затылке. Прежде он, наверное, растерялся бы, попытался проявить милосердие, вызвать кого-то или хотя бы отойти. Теперь же мозг скручивался в тугой узел: не отпускай. Невозможно отпустить.

Он представил их двоих где-то далеко, в пустой аудитории, застывших над меловой доской, или на дне чужого сна, где всё подчинено их времени, и понял: этой ночью он обрёл смысл. Он принадлежал ей, Ильде Александровне, не больше и не меньше, чем она – своему страху и боли. И это было единственное равенство, которого он когда-либо желал от жизни.

Машина вильнула: водитель резко затормозил у очередной колдобины, и тело Ильды соскользнуло чуть ниже. Теперь она почти лежала на нём, как на кушетке у психоаналитика. На секунду он даже испугался повредить кость или сустав, но всё осталось как прежде: тяжесть, запах, дыхание. Он посмотрел в окно: капли превратили город за стеклом в бесконечно двоящийся, мертвенно-белый туннель, в котором они могли ехать вечно. От этой мысли стало спокойно, будто не наступит мгновение, когда он окажется вне этого кокона.

Водитель, будто почувствовав застой в салоне, снова заговорил:

– Да вы не волнуйтесь, всё обойдётся… Мой брат как-то зимой на переходе бабку сшиб, а ей хоть бы что – на следующий день огурцы продавала, прикиньте? Вот и я… первый раз такое… Главное – не нервничать, а то кровотечение сильнее будет. Она, если что, ещё нас всех переживёт…

Речь была смешной и жалкой одновременно: он судорожно хватался за любые слова, будто пробовал на вкус каждую теорию спасения, хотя сам уже давно сдался, став частью чужой беды. Кирилл хотел что-то сказать – может, не стоит сотрясать воздух, может, уже ничего не важно, – но остановился. Даже в безысходности он инстинктивно искал точку опоры в себе, не желая делиться происходящим ни с кем.

Он снова сосредоточился на лице Ильды. В это мгновение там не было ничего лишнего: никакой гримасы превосходства, никакой защитной маски. Только упрямая вертикаль носа, плотно сжатые веки и едва заметная дрожь подбородка. Когда-то представлял, что доведёт её до подобного состояния, но не таким способом: не после аварии, не под вой сирены, а в гостиничном номере – чтобы она была с ним, полностью и без остатка, не сдавшись, а выбрав добровольно.

Теперь он понял, что в этих фантазиях нет ни капли реальности: настоящий контакт между ними наступил именно сейчас, в этом прокуренном салоне, где всё решают физика и биология, а не символы и статусы. Это был чистый, ничем не приукрашенный акт – и он чувствовал себя в нём одновременно жертвой и мучителем.

Пальцы нащупали пульс на шее женщины: слабый, регулярный. Он приложил ладонь к её щеке – холодной, но не трупной. В груди Кирилла разрослось нечто среднее между жалостью, болью и немым торжеством: она досталась ему, и теперь он был её хранителем, палачом, спасателем – кем угодно, только не студентом из последнего ряда.

Машина вновь замедлилась, и он посмотрел в окно, надеясь увидеть знакомый поворот или хотя бы указатель. Но за стеклом тянулся всё тот же чёрный лес, прошитый дождём. До Рузы оставалось ещё немало.

Кирилл перевёл взгляд на женщину на руках, на её плечо под пледом, и ощутил, как время растягивается, словно резина. В этом бесконечном промежутке между «сейчас» и «потом» не было ни страха, ни стыда – только желание раствориться в каждой секунде их совместного дыхания.

В этот миг Ильда Александровна шевельнулась: губы чуть дрогнули, глаза приоткрылись, и взгляд – мутный, но всё ещё её – сфокусировался на лице Кирилла. Он наклонился ниже, чтобы не спугнуть эту точку контакта.

– Вы… это вы… – прошептала она, с трудом разлепляя губы, будто язык был заморожен в чужом рту. В её голосе не было злобы, боли или обиды – только эта сдавленная, почти стыдливая благодарность, которую испытывают люди, когда их внезапно, против логики, вытаскивают из-под обломков собственного мира. Кирилл почувствовал, что именно этих слов – или не слов – он ждал все последние месяцы: что весь его смысл существования мог быть сведён к одной точке – к этому «вы», которое в её уставшем ритуальном выдохе прозвучало не обвинением, а признанием.

– Я здесь, – сказал он почти испуганно, словно боялся, что своим голосом разрушит хрупкое равновесие между реальностью и сном. Внутри бурлило сразу несколько потоков: ненасытное желание быть для неё единственным, спасительным якорем, тревога, что хватка ослабнет и она снова уплывёт в своё равнодушное, недоступное «ничто». И ещё где-то глубоко – отравленная гордость, что именно на его руках эта женщина теперь испытывает последние проявления слабости, о которых она никому не позволяла даже догадываться.

– Всё хорошо, вы со мной, – повторил Кирилл, опустив взгляд к её шее, где синяя вена едва заметно пульсировала под бледной кожей. На секунду ему показалось, что он держит в руках не человека, а сложнейший биологический артефакт: набор клеток, историй, страхов и воспоминаний, собранных в единственном экземпляре и доверенных только ему. Он прижал её голову чуть крепче – не для комфорта, а чтобы ощутить, как сквозь тонкую ткань рукава проступает тепло виска, как в ухо впивается дыхание, хриплое, сбивчивое, но по-прежнему цепкое.