В твоём молчании (страница 6)
Он прижался лицом к её волосам, вдохнул глубже, и вдруг – резко, с болью – отстранился. Что-то внутри оборвалось, но не как раньше, не с триумфом воображаемой близости, а с каким-то отчаянием, с немым криком, с жаждой, которую невозможно утолить.
Дорога к даче была хуже, чем он помнил: мокрая глина, чёрные ямы в обочинах, рваная колея, по которой машина ползла, вжимаясь в грунт всеми четырьмя колёсами. Кирилл несколько раз указывал водителю, где свернуть, но тот всё время сбивался, смотрел на карту в телефоне, нервно матерился и спрашивал:
– Тут вообще кто-то живёт?
Водитель, привыкший к московским окраинам, был поражён, когда навигатор вывел их с дороги и повёл в кривую, неосвещённую подлеском аллею, где с обеих сторон деревья стягивались к машине, будто собирались её раздавить. На протяжении последних двух километров ни одной придорожной лампы, ни пятна света в окнах – только редкие отблески фар, отскакивающих от свежей глины и мокрой коры. В очень чёрных, насыщенных дождём лужах отражались лишь красные прожилки стоп-сигналов.
– Живут, – отвечал Кирилл абсолютно ровным голосом, не позволяя себе ни малейшей иронии. – Даже зимой, – добавил тут же, упрямо уставившись в разбитое стекло.
Он знал: врать здесь бессмысленно, но и правду говорить нельзя. Не потому, что водитель мог заподозрить неладное или потом что-то рассказать полиции. Нет, причина была глубже, интимнее: признать, что дом давно заброшен, означало расписаться в собственной ненужности, а такого он уже не вынес бы. Поэтому мысленно составлял легенду – дом в семье с шестидесятых, зимой приезжает брат, летом – родители, иногда бывают другие их дети. Да, тут живут, дача ухожена, всё под контролем.
На самом деле никто тут не жил уже года два, а зимой к дому не пробирались вовсе.
Промчались мимо ряда одинаковых коробок – по обе стороны дороги мерцали темные, слепые окна. Всё вокруг казалось декорацией, собранной на скорую руку для чужой драмы. Дачный массив утонул в грязи, даже таблички с номерами домов были стёрты дождём. В какой-то момент машина потеряла управление, её занесло на повороте, и кузов с противным скрежетом врезался в бетонный столб, но скорость была почти нулевая, так что никто толком не испугался.
– Ещё чуть-чуть, – тихо сказал Кирилл. Он держал голову Ильды Александровны так же, как всю дорогу, только теперь пальцы прижимались к её виску властнее, будто имел право распоряжаться телом, которое уже не принадлежало ей.
Он думал, что испытает страх или отвращение, когда столкнётся с беззащитностью женщины, к которой столько месяцев относился как к идеалу. Этого не случилось. Было только дикое, первобытное удовлетворение. Как если бы он не спасал, а наконец получил то, что по закону должен был получить ещё в самом начале.
Машина остановилась метрах в десяти от калитки. Всё остальное расстояние они прошли втроём: водитель тащил Ильду за плечи, Кирилл – за ноги, стараясь не уронить её в мокрую траву. На даче пахло мышами, сырой древесиной и едва ощутимо – старым мужским одеколоном, которым когда-то пользовался его отец.
Входная дверь поддалась не сразу: нужно было одновременно повернуть ключ и толкнуть плечом. Водитель долго не мог понять это, занервничал, дёргал ручку всё сильнее, пока, наконец, не выдохнул с отчаянием.
Они прошли по узкому коридору, стены были увешаны старыми картами и фотографиями. На одном из снимков – Кирилл лет семи, улыбается щербатым ртом, рядом – мать, а в руках у неё букет, весенний, полевой. На другом фото – отец в армии. Сейчас всё это казалось декорацией, ненужным хламом: сам коридор, как и вся жизнь до сегодняшнего вечера, был только туннелем, ведущим к этому мгновению.
В гостиной было холодно. Кирилл нашёл в шкафу старое шерстяное покрывало и аккуратно уложил Ильду на диван: голову – на подушку, ноги – на оттоманку. Потом он долго и молча вытирал ей лицо, смоченное потом и дождём. В этот момент он впервые посмотрел на неё без привычных ролей: не как на преподавателя и не как на объект, а как на живое существо, чья жизнь теперь зависела от него.
– Она что, совсем..? – спросил водитель, заглянув в комнату.
– Без сознания, – ответил Кирилл, не поднимая головы. – Такое бывает после черепно-мозговой травмы. Главное – не трогать до утра.
– Я поеду, ладно? Надо жене позвонить, она уже, наверное… – голос водителя дрожал.
– Конечно… – сказал Кирилл, и по интонации было ясно, что произносит это не ради вежливости, а будто заявляет своё право на власть на этой даче, в этом маленьком холодном мире, где сейчас решалась чья-то судьба. Он встретился взглядом с водителем и, увидев в его глазах то ли испуг, то ли обречённость, добавил, понизив голос:
– Запомните: вы нас высадили в городе, на перекрёстке. Больше мы не встречались, не разговаривали, вы даже не помните, как нас зовут. Забудьте этот адрес, забудьте вообще всё, что было сегодня вечером.
Водитель резко глотнул воздух, будто собирался что-то возразить, но потом сник, и плечи его поникли. Он кивнул, прикусил губу и стал смотреть на дорогу ещё напряжённее, чем раньше. Во всей фигуре не осталось ни грана прежней деловой уверенности. Теперь он выглядел так, будто хотел исчезнуть, раствориться в ночи, в ливне, в потоке фонарей и фар.
– Иначе ведь это всё… статья, – продолжал Кирилл холодно, почти буднично, словно обсуждал не собственную, а чужую жизнь. – Вы же понимаете, как тут всё устроено. Не надо быть героем. Просто забудьте.
– Да понял я, – выдохнул водитель, не оборачиваясь, и после этого замолчал.
Они стояли в тамбуре несколько секунд. Ливень грохотал по крыше, капли срывались с носа у водителя, с его потемневшей куртки. Он выглядел теперь совсем старым, простуженным, с мешками под глазами. Казалось, этот человек за одну ночь потерял годы, превратился из уверенного силача в побитого жизнью статиста. Его даже трясло.
Водитель кивнул ещё раз, отступил к двери, почти вписался в покосившийся косяк. Он не знал, что делать с руками: то прижимал их к груди, то тёр лицо, то вдруг начинал поправлять воротник, хотя давно привык к холоду. В его глазах было столько растерянности, что Кирилл на мгновение пожалел его – но только на мгновение.
В этот момент тело Ильды дёрнулось, и из горла вырвался хриплый, сдавленный стон. Он был похож на крик, сорвавшийся с большой высоты, но едва слышимый, словно шаги на снегу глубокой ночью. Водитель вздрогнул, выронил ключи, потом нагнулся, поднял их и, не оглядываясь, открыл дверь наружу. Холодный порыв ветра ворвался в прихожую, смешав запахи дождя, крови и чего-то пряного, похожего на корицу.
Кирилл остался один в гостиной. Ильда лежала на диване, неподвижная и бледная, и, глядя на неё, он внезапно почувствовал себя не только спасателем, но и палачом, и священником, и вором – кем угодно, только не обычным человеком. Он опустился рядом с ней на колени, наклонился ближе. Губы Ильды были синими, глаза закатывались, но дыхание становилось ровнее; усилием воли она возвращалась к жизни – возможно, ради него, а может, просто потому, что не хотела умирать в таком доме, в такой компании.
Он прислушивался к её вдохам и выдохам, к тихим щелчкам суставов и урчанию живота и вдруг понял, что никогда в жизни не был так близко к другому человеку. Не к женщине – к человеку. Даже мать в детстве не позволяла ему держать себя за руки так долго: всегда отдёргивала, смеялась или просто исчезала, растворяясь в своих заботах и рассеянной тоске.
Теперь этот холодный, всегда недосягаемый объект его страсти принадлежал ему полностью, почти без остатка. Кирилл смотрел на Ильду, на тонкие линии вен у неё на шее, на едва заметную вибрацию ресниц, и внутри у него всё гудело, как электричество в высоковольтных проводах.
И всё же он был не только в восторге, но и в ужасе – от того, что случилось, и от того, что будет после.
Кирилл не сразу понял, зачем идёт на кухню. Ощущая подступающее головокружение, он машинально включил свет и застыл, словно надеясь, что предметы сами расскажут ему, что делать дальше. Холодильник, облепленный старыми магнитами, гудел как трансформатор. По полу тянуло сквозняком. Но даже этот знакомый, почти детский страх перед пустыми полуночными кухнями не мог побороть того, что сейчас творилось в гостиной.
Аптечка висела на прежнем месте – за холодильником, чуть выше уровня глаз, и была до нелепого набита лекарствами с тех времён, когда мать готовилась к любому концу света. Кирилл приоткрыл дверцу и едва не сорвал короб из стены: с полки посыпались коробки с антибиотиками, бинты, пузырьки с зелёнкой, непонятные упаковки и даже кондиционер для линз. Он машинально перебирал всё это, будто искал среди бесконечных пластырей и таблеток путь назад – в те дни, когда здесь жила мать и сама заботилась о нём, а не наоборот.
Почти полминуты Кирилл тупо смотрел на это богатство и вдруг остро вспомнил детство: мать, ругаясь и плача, забинтовывала ему порезанный палец, а он выл от страха крови и не переносил боли. Теперь всё было наоборот: нужно было не пугаться, не дрожать, а действовать – не ради себя, а ради неё, ради Ильды Александровны, которая лежала в гостиной и, возможно, уже умирала, пока он трясся перед пластиковой аптечкой.
Он вытащил из кучи несколько пузырьков, разглядел их сквозь мутное стекло, отобрал два бинта, ватные тампоны и упаковку салфеток. Пальцы неловко рвали слюдяные обёртки; впервые осознал, как трудно открыть мелочь, когда руки трясутся. Он выругался сквозь зубы и заставил себя замедлиться. Вспомнил про дорогой антисептик, который мать прятала, – маленький флакон с серебристой крышкой. Порывшись на верхней полке, нашёл флакон – и вдруг ощутил вспышку удовлетворения: будто доступ к аптечке стал последней ступенью инициации, доказательством, что он теперь взрослый, что может отвечать за других и даже, в каком-то смысле, за жизнь.
Вернувшись в гостиную, он застал Ильду в той же позе: одна рука сползла с подушки и почти касалась пола, на виске темнел сгусток крови. Глаза оставались закрытыми, дыхание – прерывистым, но шумным. Он аккуратно подвинул столик, разложил на нём всё, достал резиновые перчатки – мать всегда повторяла, что гигиена важнее сострадания: грязные руки могут убить даже того, кого любишь. Перчатки оказались малы: Кирилл едва втиснул в них пальцы, и те тут же вспотели, пошли мурашками.
Он сел рядом на край, медленно, с усилием провёл ладонью по волосам Ильды, убирая их с лица, как когда-то мать делала с ним. В этот момент он ощутил странное: страх уступал место не жалости, а горькому чувству победы, будто каждая капля крови под пальцами доказывала, что он вошёл в её жизнь, перешёл невидимую черту, за которой уже не становятся прежними.
Порез на лбу был неглубокий, но грязный, края расходились, и Кирилл, скрипя зубами, стал промывать его тёплой водой – всегда, как учила мать, – потом промокать салфетками. Его самочувствие балансировало на грани: тошнота и отвращение сменялись приступами эйфории, словно он совершал нечто запретное и важное одновременно. Он не мог не отметить, что во всём этом было что-то интимное: просачивающаяся сквозь бинт кровь, запах её кожи, тяжёлое, почти эротическое присутствие бессознательного тела рядом.
Казалось, этот процесс длится вечность, хотя на деле прошло не больше трёх минут. Когда бинт уже держал, а антисептик впитался в рану, Ильда резко дёрнулась, приоткрыла глаза, и в этот миг Кирилл увидел в ней не только женщину, но и нечто иное – существо, которому он обязан, возможно, всем, что у него есть.
Его руки тряслись сильнее, чем у матери в тот памятный вечер детства. Но бинт держался крепко, кровь больше не проступала. Кирилл тихо откинулся, закрыл глаза, пытаясь отдышаться.
Он смотрел на неё – на обмотанную бинтом голову, на синяк, проступающий под скулой, на грязные, израненные пальцы.
