Отражения: Кровь на стекле (страница 3)

Страница 3

«В зале странно. Вроде бы пусто, но под пустотой – трепыхание. Слышно, как стекло дышит. Алексей Соколов говорит: смотреть – дольше трёх минут, иначе глаз только скользит по коже. Смотреть – до конца. Если не можешь – вернись завтра. Говорит: зеркало лечит, если смотреть до конца. Но я верю стеклу меньше, чем воде. Вода, если не хочет – не покажет.»

Соколов. Имя легло в середину страницы как чужой подпрыг. Елена повела ногтем тонкую черту на полях, поставила знак «!», хотя никогда не любила этот жест. Дальше шли заметки – короткие, с поправками на полях, иногда – с обрывками эпиграфов, уже знакомых Елене по Ирининым вырезкам.

«Семь зеркал. Больше – запрещено. Семь – как крюк, на который вешают слова. Каждый смотрит в своё. На рамах – метки, чтобы не путали. С – для «Стыда», Г – для «Гнева», П – для «Пустоты» (Соколов не любит слово «Лень», говорит, оно бытовое). Мы все смотрели, но не все увидели.»

«Мы все смотрели…» – Елена проговорила шёпотом и ощутила, как в комнате снова стало слышно коридор – кто-то понёс мимо пачку бумаг, кто-то сказал «в архив», кто-то рассмеялся слишком громко. Она накрыла ладонью угол дневника, как накрывают тревожного ребёнка. Эта фраза была той самой нитью, за которую кровь уже потянула их в порту. «Мы все смотрели» – значит, группа. Значит, те самые семь подростков, чьи блики и затылки теперь сыпались на стол расследования как горох.

Дальше, через страницу, начинались «портреты». Ирина писала о людях, как о предметах – бережно и отстранённо, будто боялась обидеть взглядом.

«Д. – высокий, но сутулится. В зеркале у него складывается плечо, как у птицы, которой расправили крылья. Он смеётся не тем местом – зубами. Когда С. говорит «смотри до конца», Д. вглядывается так, будто пытается не увидеть. На руке – шрам, как скобка.»

«К. – гладкие пальцы. В зале держит руки в карманах, пока его не просят вытянуть. В зеркале у него лучше получается смотреть, чем говорить. Когда С. спрашивает «чего ты боишься?», он говорит «воды». А когда просит повторить – говорит «гнева».»

«И. (девочка) – волосы как водоросль, глаза как застывший чай. В зеркале не мигает. С. говорит, она «молчит правильно». Я не верю: молчание не бывает правильным.»

Елена хотела перелистнуть дальше, но прежде провела глазами по краям – Ирина делала на полях свои метки – крошечные галочки и стрелочки, как у биолога под микроскопом. Напротив «К.» – тонкая галка и маленькая «V». С маленькой «V» сегодня складывалось слишком много.

«С. говорит: «грех» – не слово, а инструмент. Если назвать – легче вынуть из глаз занозу. Мне кажется, слово наоборот вгоняет глубже. Но он считает – цифрами. Он говорит, что из семи всегда двое уйдут сами, если смотреть не умеют. Один – будет врать. Одна – будет молчать. Остальные – останутся и увидят.»

Елена откинулась на стуле, потерла глаза и вернула себя в равновесие. Внутри появился сухой гнев – не на Иру, не на Соколова, – на систему, которая любила «подгонять» живых под клетки «грехов». Она подняла голову: на её доске в правом углу действительно торчал список семи слов, и под каждым – пустые квадраты. Елена протянула руку и накрыла их ладонью, чтобы не видеть.

Она снова опустила глаза в дневник.

«Мы смотрели, но не все увидели. Тот, кто врал, научился говорить «правильно», С. доволен, но зеркало ему ответило чёрной полосой. Та, что молчала, не плакала – и от этого зеркало стало липким. У двоих море забрало память, а может – и ноги. Это мы ещё узнаем. Остальные… Остальные продолжают приходить.»

На краю страницы чернила вдруг стали дробными, как если бы руку дернули.

«Он вернулся?»

Черта, и после неё – пустота.

Елена закрыла глаза. Её рука, лежащая на столе, вдруг уловила лёгкую дрожь – как от дальнего дизеля, хотя здесь ничего не гудело. «Он вернулся?» – не «кто». «Он». Это не про Соколова, решила Елена. Если бы Ира имела в виду врача, она написала бы полное имя – как делала всегда. «Он» – тот, кто умел смотреть в воду как в зеркало. Тот, кто считал вслух. Тот, кто пишет на стенах.

Она перевернула страницу.

Дальше текст становился плотнее, как если бы Ирина писала быстрее, боясь, что заберут чернила, или что голос рядом скажет «всё, достаточно». Елена перевела дыхание и пошла в этот поток без попытки украсить.

«С. – Алексей – говорит, что память – это не то, что в голове, а то, что в глазах, когда они отдыхают. Он учит не моргать. Он говорит: «Ждите седьмую минуту. В седьмую видно». Когда он ждёт вместе с нами, секундная стрелка не плюёт на стекле – она будто высыхает. Иногда я вижу, как он сам отводит глаза. Он потом долго трёт пальцы, будто вытирает с них амальгаму. Под ногтями у него серебро. Я говорю – так нельзя. Он отвечает – «кто-то должен держать».»

Елена краем глаза отметила: Лиде это понравится – «серебро под ногтями», совпадение с экспериментальными образцами. Но на полях она всё равно записала: «подтвердить химией». Она никогда не позволяла словам полностью подменять улики.

Дальше «портреты» сменялись сценами. Иногда – без имён, только с буквой зеркала на краю.

«Стыд. В зеркало – как в чужое окно. Уходит дыхание, остаются только скулы. Он говорит: «Скажи». Говорит, что «сказать» – это как вынуть занозу. Я думаю – наоборот. Они рвут плоть словами, а потом говорят: «посмотри, крови не так уж много».»

«Гнев. В зеркале видно, как гнев зовёт гнев. Рамы не держат – стекло вибрирует, как струна. Он крестит собственным пальцем воздух и говорит «дыши». У кого-то получается. У кого-то нет.»

«Пустота. Любимая рамка у тех, кто не любит слова. Они стоят, как в углу, их глаза – где-то в море. С. кивает: «правильно молчишь». Мне кажется, «правильно» – это про винт у лодки, а не про молчание.»

Елена отложила ручку и на минуту отодвинула дневник, чтобы привстать, налить воды из кувшина. Стакан звякнул о край, и в этот звук вмешался другой – сообщение на телефоне. Лида: «Амальгама (лодка) – совпадение по спектрам с «старой партией» высокое. Водоросль – «под мысом». Кровь – человеческая, без сюрпризов. Дальше – по стандарту». Елена написала «спасибо» и снова опустила глаза в буквы Ирины.

Там, в глубине страницы, уже просвечивали намёки на имена. Ирина не любила полные фамилии – то ли чтобы защитить, то ли чтобы не потерять право на сомнение. Но буквы были щедрыми, они не умели прятаться полностью.

«Кр—ч—, – пишет нескладно, – задаёт дурацкие вопросы, чтобы не отвечать на свои. В зеркале у него губы тонкие, глаза – влево. Он говорит, что его зовут «Олег», но в доске написано «О. Кр—». Не выясняю, как правильно. Мне оно не надо.»

«П—вл—, – книжный. Боится морской воды, хотя живёт здесь всю жизнь. Прячет книжки в кладовке у столовки. Когда С. говорит «грех», он улыбается. Мне от этой улыбки холодно.»

«Ток—в, – шьёт себе новый воротник из слов. С. доволен. Он не врёт – он перестраивает.»

Елена поймала себя на том, что читает быстрее. Пришлось остановиться и проговорить вслух, чуть шевеля губами: «Кр—ч—», «П—вл—», «Ток—в». Оборванные фамилии из газетных вырезок Андрея, из краеведческого сборника про «экспериментальную терапию», из ведомостей санаторной картотеки. Они не сцеплялись в единую линию, но уже делали рисунок – как звёзды, между которыми глаз сам дорисовывает созвездие.

(Курсив: неизвестный наблюдатель провёл пальцами по виску, где всегда давило в плохую погоду, и пропел про себя строки, которые помнил с тех дней: «Семь… шесть… пять…» Он не любил считалки, но любил порядок. Порядок – вот то, что делают из хаоса зеркала. Он не считал себя «их учеником». Он считался их результатом.)

Елена перевернула ещё одну страницу – там, как разрез, лежала короткая запись:

«Мы все смотрели – но не все увидели. Это важнее, чем кто к кому как относится. Видение – это не дар, это насилие. Оно не делает лучше – оно только делает яснее. После «яснее» редко остаются друзья».

Строка была подчеркнута дважды, другой ручкой, позднее.

– Ира, – тихо сказала Елена, – кто «он»? – И ответила себе, как отвечают там, где слушает не только человек: – Тот, кто не увидел. Или тот, кто увидел слишком.

Она снова пролистала вперёд – не на поиски точки, а чтобы поймать движение. Страницы шуршали сухо, как соль в бумажных пакетах. В одном месте – в середине тетради – бумага обрывалась: вырванный лист, с мясом на корешке. С этой стороны – крошечная запись: «Не выдержал. Ушёл к воде. Сказал: «Пусть решит море». Мы решили вместо него. С. сказал: «Это тоже решение». Я тогда думала – он просто хочет спать. Теперь думаю иначе.»

Елена долго сидела над этой строчкой, слушая, как внутри неё встают вертикально все волосы, которым полагалось бы лежать. Она записала на полях: «санаторская запись/архив – проверить даты бурь, школьные списки, заявления родителей». И поставила рядом тонкую, едва заметную «галку» – знак того, что эта запись будет болеть долго.

За дверью мягко скрипнула ручка – Серов, не входя, показал пальцами жест: «пять минут?» Она кивнула и снова ушла в страницу.

После вырванного листа дневник становился фрагментарным. Ирина, казалось, писала стоя, на колене, в промежутках между чужими голосами. Была одна страница, вся в мелких, почти неприличных для глаза зарубках – как если бы автор отгонял от себя слова чужой рукой. Елена перечитала её дважды, хотя там было всего ничего.

«Не трогай стекло. Не трогай стекло. Не трогай стекло. Если тронешь – руки будут пахнуть серебром. Оно пахнет не как металл – как незнакомое молоко. В комнате, где нет воды, пахнет морем – это от зеркал. С. говорит: амальгаму делают из «чистого». Я вижу – там живёт грязь. Глаза – не чистые руки.»

Иногда Ирина писала про себя – и тогда дневник становился почти светлым:

«Мне нравится, как дети в коридоре не умеют шептать. Они говорят шёпотом громче, чем взрослые – потому что честнее. Когда я их фотографирую, у них лица становятся спокойные. Зеркала им не идут. У зеркала они становятся «неживые». Фотография лучше.»

Елена невольно посмотрела на распечатку фотографии «семёрки», лежащую у неё под стеклом стола – она ещё с ночи оставила её на виду. Семь подростков у большого зеркала. Кто-то улыбался не тем местом. Кто-то отводил глаза в сторону – в отражение. Краем глаза ей снова показалось, что в зеркале позади подростков мелькает тонкая тень – восьмая. Она дала себе строгую команду: «не смотреть», и вернулась к дневнику.

«Он – вернулся? – Ира снова спрашивала себя. – Или это просто зеркала возвращаются? Иногда кажется, что они сами выбирают, кого показывать. Тогда надо закрыть. Но когда закрываю – в комнате становится хуже. Хуже – это когда молчание и гул. Гул – как в трюме. Слышно, как трётся металл. Гул – это и есть «грех».»

Елена задержала взгляд на слове «гул». Ей вспомнился подвал санатория – та самая тягучая тишина, которая плотнее шума. В «зале зеркал» этот гул набирал форму – становился металлическим комаром, который крутится в ухо и не садится. Она потёрла лоб и поняла, что хочет выйти на воздух. Но Серов уже стукнул ещё раз. Она подняла руку: «ещё четыре».

Дальше Ирина возвращалась к именам – не напрямую, разумеется. Её способ – «пройти мимо, зацепить краем».

«Т. – часто смотрит в пол. Говорит, что «так легче». Я говорю – «легче» не значит «лучше». Он соглашается. Но это не соглашение, это способ не спорить. С. его не любит – потому что в нём нет сопротивления. Зеркало любит сопротивление. Тогда оно «работает» (его слово).»

«П. – умный. С ним надо осторожно. Он говорит правильно. Но когда он смотрит в «Стыд», у него в правом глазу выплывает рыбья чешуя. Я сначала думала, это блик. Но блик не может повторяться одинаково. Чешуя – повторяется. С. не видит. Или делает вид, что не видит.»

«О. – не злой. Просто на своём берегу. Он в зеркало не смотрит – он слушает, как в нём шуршит. Это странно. Даже страшно. Зеркала иногда шуршат. Как книга, когда её долго читали и положили на живот.»