Отражения: Кровь на стекле (страница 4)
Елена поймала себя на улыбке – неуместной, но человеческой. Метафоры Иры пахли руками. В них было что-то от старых мастеров, которые не говорят «фрейм», а говорят «рамка», не говорят «субъект», а «живой». Это вызывало доверие.
Страница перед второй половиной тетради содержала то, ради чего Елена готова была бы спорить с Гуровым неделю.
«Если «грехи», то это не религия, это бухгалтерия. С. любит считать, потому что цифры – это то, чего боятся те, кто привык к легендам. Он улыбается, когда ставит галочки. У меня от этих галочек мерзнут пальцы. Я не хочу считать. Но приходится – чтобы не потерять. Я считаю – не их. Я считаю – зеркала. Их семь. И на каждой – метки. Их – семь. Если убрать «грех», остаётся другое: «гордыня» = «страх показаться маленьким», «похоть» = «страх остаться одним», «чрево» = «страх иметь лишнее внутри», «леность» = «страх пустоты». «Гнев» – не «страх», а «обида». Остальное – неважно. Важно, что у каждого своё зеркало. Местами они меняются. Иногда они бьются сами. Это не мистика. Это люди.»
Елена закрыла глаза и тихо, беззвучно произнесла: «Это люди». Это была та формула, ради которой стоило идти дальше – не глазами, руками. Она уже почти закрыла дневник, чтобы сделать паузу, когда заметила у самого корешка корявую приписку: «Не трогай стекло». И ниже – крошечными: «Он вернулся». Чернила здесь были темнее, ручка – другая. Время в этом месте было гуще.
(Курсив: неизвестный наблюдатель, стоя в тамбуре на лестнице, где пахнет ведром и алюминием, провёл рукой по стене и оставил белую крошку старой краски у ног. Он любил эти маленькие вещи – они подтверждают, что ты был «тут», даже если тебя не увидят. Он хотел написать «три», но удержался. Бумага ему сегодня больше нравилась, чем стены. Он пошёл дальше – медленно, чтобы не шуметь ботинками. Он не любил, когда его слышат раньше, чем видят.)
Елена подняла взгляд – и встретилась глазами с собственным отражением в стекле шкафа. В отражении её рука казалась тоньше, чем есть. Лицо – бледнее. Она поймала себя на том, что переводит взгляд «внутрь зеркала», как учат на карикатурах, и оттолкнула себя от этой ямы силой привычки. Открыла окно на пальчик. Воздух вошёл так, будто в отделе впервые за неделю открыли форточку.
– Хорошо, – сказала она вслух дневнику, как живому. – Теперь ты тоже «в деле».
Ей предстояло – и она это знала – превратить эту соль в протокол. И всё же сначала она позвонила Серову, не выходя из кабинета – короткий сигнал: «Зайди». Он вошёл с полдороги, не стуча, – он умел становиться тише, чем собственные ботинки. Елена не стала тянуть.
– Открылся, – сказала она и показала жетон «V». – Подходит к замку, как будто так и было задумано. Не отмычка – пара.
– Не удивлюсь, – Серов сел на край стола, но тут же отстранился, чтобы не задеть дневник локтем. – Что там?
Она начала – не читать, а рассказывать, как рассказывают человеку, который хорошо знает твой темп. Про Соколова и «смотреть до конца», про семь зеркал и «метки грехов», про то, как Ира сразу переводила «грех» обратно в человеческое, про «мы все смотрели – но не все увидели», про вырванную страницу, про «двоих море забрало», про смешную и страшную запись «не трогай стекло». Серов слушал не перебивая, лишь иногда вставлял в воздух мысль, как булавку.
– «П—вл—», – повторил он, когда она дошла до обрывков. – Это может быть Павлов. Или Паш… Но в контексте твоего снимка – скорее Павлов. «Кр—ч—» – Кравченко. «Ток—в» – Токарев, как в вырезке с врача. – Он поднял глаза. – У нас сходится слишком аккуратно.
– У нас сходятся несущие, – сказала Елена. – Облицовку ещё нужно положить. – Она провела пальцем по краю страницы. – Ира пишет: «Он вернулся?» – и ниже, позже – «Он вернулся». – Она перевернула дневник так, чтобы Серов видел приписку. – Думаю, это не о Соколове.
– Думаешь – об убийце, – спокойно сказал Серов. – Или, как мы со вчерашнего вечера говорим, «о зрителе». – Он помолчал. – В газете, которую я копал ночью, была заметка с подписью «А.С.». И рядом – редакционный блок «письма читателей»: там мальчишка жаловался, что «его заставляли смотреть», что «зеркала – это неправильно». Письму двадцать лет. Имя не сохранилось. Только инициалы. «А. Л.» – но это может быть кто угодно.
– Лавров, – сказала Елена машинально. – Не хочу спешить. Слишком ровно укладывается, когда рано. – Она закрыла дневник ладонью. – Это «третья» глава, Андрей. Пока мы здесь – в «второй». – И, чтобы смягчить, улыбнулась – коротко. – Но ты прав: «он» пишет нам сценарий. «Осталось три» – уже написано. Нам нужно опередить очередной мазок.
Серов поднялся, прошёлся по кабинету, будто отмеряя шагами шум моря снаружи, и остановился у её доски.
– Ты правда веришь, что это «грехи», – спросил он без иронии.
– Нет, – ответила Елена. – Я верю, что кто-то когда-то назвал так семь способов смотреть на себя. И теперь кто-то повторяет этот язык, как выученную молитву. – Её рука сама вывела тонкую стрелку от «Семь зеркал» к «метки». – Я хочу найти метки. Под тем, что они называли «грехом», всегда есть простое – страх. Из страхов мы вяжем верёвки. Кто-то сейчас тянет ими нас.
– Ирина знала его? – спросил Серов, глядя не на неё, а на белую крошку клея, что осталась от вчерашнего конверта.
Елена опустила взгляд в последнюю строку, ещё раз прочла «Он вернулся» – написанное другой рукой, возможно, в другой день.
– Она знала, – сказала Елена. – Не «по имени». По звуку. Это как узнавать шаги в коридоре. – Она кивнула на дневник. – Здесь это слышно. – И добавила, уже для себя: – И это значит, что где-то в её вещах – в лавке, в мастерской – есть предмет, где он оставил свою «метку». Не шрифт на стене. А что-то «её». – Её голос стал сухим: – Мы найдём.
Серов молча подтолкнул к ней стакан воды.
(Курсив: неизвестный наблюдатель сидел на ступеньках служебного входа санатория, где когда-то пахло лекарством, а теперь – сыростью. Он вспоминал, как Ира смеялась, когда фотографировала, и как переставала смеяться у зеркала. Он не считал себя «её». Но он знал: она тоже слышала шаги в коридоре. Он провёл ногтём по камню и оставил крошечную полосу. Он не любил оставлять «подписи», но иногда это было необходимо – чтобы они пошли туда, куда он хочет.)
Елена закрыла дневник, вернула замок в исходное положение – не до конца, чтобы снова не возиться с «V», но достаточно, чтобы «книга» чувствовала себя закрытой. Она аккуратно обвязала его бечёвкой – привычка, ещё с тех времён, когда улики упаковывали «по-старому». Положила рядом копии страниц – те, что можно показывать без вреда делу: высказывания Соколова, «семь зеркал», «мы все смотрели – но не все увидели», обрывочные фамилии без расшифровки, строчку про «лечит, если смотреть до конца».
– В полдень – санаторий, – сказала она. – Официально. Картотека. Лавров. И «камера V» ещё раз. Я хочу, чтобы Лида сняла со дна ящика «журнала» любое, что осталось от вырванной страницы. Иногда клей бумажный оставляет на дереве тонкую «кожу». – Она помолчала. – И нам с тобой – поговорить с «Кр—ч—». Вечером, не сейчас. Без давления, без «грехов». Просто про воду.
– Скажи честно, – вдруг спросил Серов, у двери задержавшись. – Если он и правда «вернулся» – ты его узнаешь?
Елена посмотрела на дневник и увидела, как в кожаной обложке, где-то в тени, тонко шевельнулась линия – просто пойманный луч. И всё же.
– По шагам, – ответила она. – И по тому, как он считает. – Она улыбнулась краем рта. – К счастью или к несчастью, в этом городе очень мало людей, которые пишут на стенах «без орфографических ошибок».
Серов рассмеялся коротко – не от того, что смешно, – потому что надо. Уходя, он приоткрыл дверь шире, и коридор вдохнул в комнату стандартный хозблоковский запах – порошок, кипяток, картон. В этом выдохе не было ничего мистического. И от этого стало спокойнее.
Елена осталась одна и позволила себе короткую роскошь – приложила ладонь к обложке. «Память – это не то, что в голове, а то, что в глазах, когда они отдыхают». Это было красиво – и опасно. «Зеркала лечат, если смотреть до конца» – говорили они. Она верила в другое: лечит не стекло, а способность в какой-то момент опустить глаза и выйти на воздух. На сегодня воздуха хватало. Но день только начинался.
Она выпрямила спину, сняла с доски лист с «грехами» и убрала в нижний ящик. На доске оставила только «семь зеркал», «метки», стрелки к «мысу» и к «порту», и тонкую линию, ведущую от слова «вернулся» к словам «считает вслух». Положила дневник в сейф, достала ключ, дважды повернула. Щёлчок – простой, честный.
Телефон вспыхнул, как тихая молния. Сообщение без имени, с незнакомого номера. Всего две строки: «Ты слушаешь не туда. Смотри дольше. Он вернулся.»
Она перечитала – медленно, как учат в «зале». Потом выключила экран, убрала телефон в ящик, села ровно. Руки не дрожали. Просто кожа на ладонях пахла чуть-чуть серебром – или ей показалось.
За окном, в стекле, две секунды задержалось её собственное отражение. И ей показалось, что оно моргнуло позже, чем она.
Глава 3
«Сосновый Мыс» днём выглядел не как лечебница, а как корабль, поставленный на прикол: длинные корпуса с пустыми балконами, сквозняки, которые гуляли по галереям, и солёная влага, въевшаяся в краску так же прочно, как истории – в стены. Елена поднялась от стоянки по бетонной дорожке, где иглы сосен забили трещины и сделали серый цвет живым. Ветер с моря шёл в лицо, но уже без ночной злости – в нём слышался груз усталости, как в старом дыхании. На крыльце у входа болтался плакат о профилактике дыхательных заболеваний, на углу – ржавая урна, полная окурков, которые складывались вокруг, будто всё здесь отвыкло от закрытых крышек.
На посту дежурной – женщина с тонкими губами и руками, в которых всегда есть работа: для таких людей любое ожидание – это сортировка. Табличка на груди гласила «Евдокия». Она посмотрела на удостоверение Елены и кивнула так, словно кивала не ей, а делу, которое всё равно придётся принять.
– К кому? – спросила, хотя уже рукой тянулась к телефону.
– К Антону Лаврову. Врач, – сказала Елена. – Вопросы по архиву и картотеке. И… по нескольким помещениям подвала.
Последнее слово почти всегда меняло воздух. Евдокия подняла глаза: не страх, скорее, любопытство, но ровно настолько, чтобы запомнить.
– Лавров у себя, – сказала она. – Корпус «А», второй этаж, конец коридора направо. Но по подвалу – это с ним. Сегодня у нас, знаете ли, выходной поток, – она чуть повернула голову, и Елена увидела за её спиной пустынный вестибюль, где два кресла стояли боком друг к другу, как люди, которые не умеют говорить. – То есть – никого.
Коридор был длинным, как привычка, и пах не столько лекарствами, сколько влажной гипсовой пылью, которой подсыпают ремонт, чтобы он казался правдой. На стенах – фотографии довоенных купальщиков, чёрно-белых, солнечных, абсолютно чужих этому ветру и этим лампам. Сохранились и старые указатели – «электролечение», «галотерапия», «психокоррекция» – выцветшие, но упрямые. Шаги отдавались, как в депо.
Дверь с табличкой «Врач-психотерапевт. Антон Лавров» стояла приоткрытой, как горло, которое вот-вот закашляет. Елена постучала в косяк и вошла. Кабинет был узким, с высоким окном на полоску моря и столом, который стоял немного не по центру – так любят ставить те, кто старается не казаться начальником, но всё равно им является. На подоконнике – два горшка с суккулентами; на столе – аккуратные стопки картотечных карточек, перевязанные бечёвкой так же, как Елена утром перевязала дневник.
Лавров поднялся ей навстречу. Ростом с дверь, на нём сидел светлый халат, но под ним – чёрная водолазка; рукава закатаны, на запястье – след от часов, снятых перед встречей. Лицо – ясное, без пуха, волосы – коротко острижены, как у тех, кто не хочет возиться с формой. Глаза – светлые, но внимательные изнутри, как в тех зеркалах, где стекло чуть потемнело. Он протянул руку; ладонь оказалась сухой, но тёплой.