У нас была великая культура. СССР: искусство и повседневность (страница 3)

Страница 3

Думаю, что нет. Во-первых, самые проницательные из читателей раннего Маяковского, когда он ещё щеголял в жёлтой «кофте фата», не признавали его футуристом. Художник Репин, восхитившийся свежестью восприятия нового поэта, говорил Чуковскому: «Да какой же он футурист? Он – реалист!» И, во-вторых, сам Ленин отказывался признавать сомнительный силлогизм «революционер в искусстве обязательно сторонник большевизма». Ленин не любил футуризма, считал его не социалистическим, а крикливо-анархистским искусством (а анархизм он определял как «вывернутую наизнанку буржуазность»). Михаил Лифшиц потом подвёл под это суждение Ильича солидный философский базис и доказал неизбежность смычки классического, в глубине своей народного и реалистического искусства и социализма. По Лифшицу, Пушкин гораздо более антибуржуазен, чем футурист Бурлюк, который даром что эпатировал буржуа, рисуя на лбу аэроплан, а закончил жизнь в буржуазнейшем благополучии в Нью-Йорке и отказался в 1965 году от предложения принять советское гражданство!

Буржуазность в области культуры – это мещанство (как в классическом его виде – с канарейками и слониками, так и в превращённом – с аэропланом на лбу). А Маяковский больше всего в жизни ненавидел мещанство. Им двигала мощная энергия антимещанства (как Горьким, только тот веровал в «народушко бессмертный», а Маяковский – в пролетариат как в символ творческой мощи). Маяковский больше всего не терпел лицемерия и пошлости. Не терпел физически, до боли (а он был очень нежным и ранимым человеком, несмотря на огромный рост, монументальную внешность и бас!). Бенедикт Сарнов написал про него: «Это очень несчастный человек. Бесконечно уязвимый, постоянно испытывающий жгучую боль… одинокий, страдающий. Главные чувства… – огромная жажда ласки, любви, простого человеческого сочувствия». Для Маяковского коммунизм был идеальным обществом, где нет одиночества, боли от обмана и предательства, фальши и пошлости. Где все честны друг с другом, все друг друга уважают, стараются понять, если любят или не любят кого-то – так и говорят! Он и писал об этом своём идеале:

Чтоб не было любви – служанки
замужеств,
похоти,
хлебов.
Постели прокляв,
встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Чтоб день,
который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся на первый крик: – Товарищ! —
оборачивалась земля.
Чтоб жить не в жертву дома дырам.
Чтоб мог в родне отныне стать
отец по крайней мере миром,
землёй по крайней мере – мать!

Всемирная община братьев и сестёр, мир всеобщей любви – вот идеал! Дореволюционная Россия с её чиновничеством, рангами, показной религиозностью, карьеризмом и скромными мечтами о мещанском уюте, которые так едко высмеял Чехов (и столь идеализируемая сейчас антисоветчиками) была для Маяковского апофеозом пошлости, невыносимого лицемерия и притворства. Революция же была для него, напротив, «глотком свежего воздуха», возможностью сконструировать новое общество, основанное на откровенности, искренности, правде, справедливости. Перестроить всё сверху донизу – от государства до семьи. Таков был пафос наших российских «ревущих двадцатых» – утопичных, революционных, экспериментаторских.

Именно этот пафос честности в отношениях, откровенности, доходящей до трагизма, и подкупает в Маяковском.

3

А ещё Маяковский был человек откровенно городской. Он вырос на улицах города (об этом хорошо написал в своих воспоминаниях Асеев), он в своих стихах разговаривал с водосточными тубами и трамваями, он придумывал новый язык, чтоб дать его безъязыкой улице, городской толпе. Одиночество Маяковского – это одиночество в толпе большого города. Характерная для него смесь ранимости и внешнего, показного нахальства – это тоже свойство городского жителя, который, если нужно, умеет и локтями пробить себе дорогу в «подземке». Маяковский был восхищён индустриализмом, прогрессом, наукой. Он с его тончайшим эстетическим чувством, разумеется, понимал и ценил красоту природы, и даже чувствовал вину перед «багдадскими небесами», но всё же природа для него – «вещь неусовершенствованная». Лирическое очарование русской деревни ему незнакомо, говоря языком Есенина, жеребёнку он бы предпочел поезд…

И все эти его особенности опять-таки были совершенно противоположны духу стареющей романовской империи, которая некогда начиналась с бритья бород и переодевания в западные костюмы (и, думаю, это Маяковскому понравилось бы, недаром Синявский находил в его стихе сходства с державинским!), а закончилась фальшивым стилем а-ля рюс при Александре Третьем и Николае Втором, когда великие княгини появлялись на балах в кокошниках, а наследник Петра на русском престоле сам обзавёлся бородой.

Элита стала славянофильствовать, причём именно в то время, когда России стали как воздух необходимы инженеры, техника и университеты… Многим стало ясно, что это лжеславянофильство – не столько патриотизм (как провозглашал официоз), сколько прикрытие довольства тем, что страна превратилась в «аграрный придаток». Мечта об индустриальном рывке, о техническом преображении страны – это тоже то, что сблизило Маяковского с большевиками.

Итак, адресатом стихов Маяковского был горожанин. Но, как мы выяснили, никоим образом не мещанин, который формально ведь тоже горожанин (само слово «мещанин» пришло к нам из польского языка, где mieszczanin означает «житель города»). Но нельзя сказать, что Маяковский и интеллигентский поэт (за исключением, может, раннего, экспериментаторского периода, творения которого, действительно, до сих пор интересуют интеллигентов-радикалов и авангардистов). Тогда кто же те обитатели городской улицы, к кому обращается поэт? Сам он называл их пролетариями, но я бы, скорее, обозначил как «демиургов-мастеров» (я ведь писал, что пролетарии для Маяковского – символ творцов, для которых Хлебников придумал особое имя – «творяне»). И не случайно пик популярности Маяковского приходится на 1930-е (Сталин в 1935 году запретил нападки на поэта со стороны рапповцев, а Сталин хорошо чувствовал настроения масс!) с их пафосом индустриализации, строительства городов и заводов, полетов через полюс и в стратосферу… Это они, молодые люди 1920-х – 1930-х, охваченные энтузиазмом трудовых свершений, покорители полюса и неба, беззаветно любили Маяковского, учили его стихи, подражали им в своих виршах… Что осознавал и сам Маяковский, который с гордостью говорил от лица газеты «Комсомольская правда»: «Наш чтец – это вузовская молодёжь, это рабочая и крестьянская комсомолия, рабкор и начинающий писатель». Советская молодёжь всегда окружала Маяковского при жизни, искренне приветствовала его выступления (за редкими исключениями вроде рокового, предсмертного его вечера в Плехановке), молодёжь продолжала его любить и после его ухода.

Эти молодые мастера – в отличие от мещан, которые оторвались от народа и презирают его, считая, что он не понимает «изячного»! – были плоть от плоти выходцы из народа. И ещё и по-этому Маяковский был им понятен. Литературовед В. Тренин хорошо показал, что зрелый и поздний Маяковский напоен мотивами фольклора, его стих все больше походит на народный раек, причём это не подражание, это растет из самой сути поэтики Маяковского, но парадоксально похоже на народное творчество. Пример – сокращенные слова, вроде «ясь». Тренин правильно отмечает, что Маяковский здесь похож на Пушкина, которого современная ему критика тоже ругала за выражения вроде «конский топ», не замечая, что так говорит народ.

И, кстати, именно поэтому стихи Маяковского нельзя просто просматривать глазами как интеллигентски-модернистскую поэзию. Их, как народный стих, нужно обязательно читать вслух, что любил делать и сам Маяковский.

4

Если уж мы заговорили о Пушкине, то есть и ещё одна параллель, которую почти не замечают. Я говорю о фатализме обоих поэтов. Маяковский верил в судьбу и как бы играл с ней. Его любимой игрой были карты, и в них он «резался» отчаянно, ночи напролёт, тяжело переживая проигрыши. А ведь в основе карточной игры тоже вера в счастливый случай.

Но самое главное – самоубийство Маяковского тоже было игрой. В его револьвере в то роковое утро был всего один патрон. По сути это была «гусарская рулетка» (русская – как её ещё называют). Кстати, это был не первый случай для Маяковского. Он стрелялся до этого дважды – в предреволюционный период. И оба раза так же – с одним патроном в револьвере.

Фатализм, как я сказал, сближает Маяковского с Пушкиным. Пушкин тоже был отчаянный картёжник, верил в приметы (из-за перебежавшего дорогу зайца он не поехал в Петербург и не принял участие в восстании 14 декабря). Его несокрушимая вера в судьбу отражена в повести «Метель», в «Капитанской дочке». Многие философы, кстати, считают, что идея судьбы – базовая для русского национального самосознания с его вечной надеждой на «авось» и что фатализм Пушкина – очень русская черта. Тогда то же можно сказать и о Маяковском. И это подтверждает вывод литературоведа Тренина о народности творчества, да и личности пролетарского поэта.

Однако не в меньшей мере характерным свойством русского мировоззрения считается стремление к абсолютному, жажда победы над злом и смертью. При этом невольно вспоминается, что Маяковский был страстным сторонником идеи всеобщего воскрешения. Поэт считал, что при коммунизме наука разовьется так, что учёные получат возможность возвращать к жизни (по сохранившимся биоматериалам) как минимум лучших представителей ушедших поколений. Об этом он прямо пишет в поэме «Про это», где изображена «лаборатория человечьих воскрешений» ХХХ века, и поэт вполне серьёзно обращается к ученому той эпохи и страстно просит воскресить его, Владимира Маяковского, потому что:

Я своё, земное, не дожил,
на земле своё недолюбил…

В сатирической пьесе «Клоп» учёные будущего воскрешают мещанина Присыпкина, правда, не целенаправленно, а по случайности (его тело оказалось в глыбе льда во время пожара в 1920-х).

Идея воскрешения в будущем была у Маяковского ещё в ранних произведениях, так, в дореволюционной поэме «Человек» её лирический герой – поэт Маяковский – переносится через тысячу лет и с удивлением обнаруживает, что улица Жуковского, где он жил – «уже Маяковского тысячу лет».

Всё это не случайно. В 1920-е годы идея «научного воскрешения», восходящая к философии русского мыслителя-космиста Николая Федорова, была очень популярна среди многих коммунистов, даже высокопоставленных. Например, её поклонником был А. В. Луначарский. Возможно, таков был один из аргументов за сохранение тела Ленина – чтобы легче воскресить вождя учёным коммунистического будущего. Маяковский страстно верил в собственное будущее воскрешение, об этом есть воспоминания современников. Возможно, это помогало ему преодолевать страх смерти (одну из его многочисленных фобий). Но есть и ещё одно объяснение: любая значительная идеология должна так или иначе ответить на вопрос о смертности и бессмертии, иначе она ведёт к мещанскому гедонизму под лозунгом «однова живём!». Для Маяковского коммунизм был мировоззрением, соразмерным христианству и тоже дающим людям надежду на вечную жизнь. Современный исследователь творчества Маяковского Камиль Хайруллин вообще отводит Маяковскому место в ряду русских мыслителей-космистов, наряду с Федоровым, Циолковским, Умовым, Чижевским, Вернадским. Только Маяковский излагал эти идеи не в философских трудах, а в стихах, полных вселенских гипербол, и тут рядом с ним нужно поставить другого литератора-космиста – Андрея Платонова, для которого тоже свойственна была «космическая ширь», у которого солнце тоже – «пролетарий», вырабатывающий свет.

Потому Маяковский и поддержал народную революцию – потому что он был поэт-космист, поэт-антимещанин, поэт – выразитель мировоззрения народа-творца, мечтавший, как и сам этот народ, строивший социализм, о преобразовании природы и человеческой натуры, о победе над равнодушием, злом, косностью, смертью. И поэтому Маяковский ненавидим нынешней властью – властью мещан, за колбасу, джинсы и жвачку продавших социалистическую Родину – СССР, за виллы и яхты за рубежом предавших и ограбивших свой народ.