Тайна Клуба Чикли (страница 8)
Труд средневекового каноника числился в одном монастырском списке. И хоть люди Казанцева и получили официальный доступ к архиву, там они ничего не нашли. Кроме подтверждения, что до них кто-то был. Выдача тех рукописей, которые могли пролить свет на тайны тикутаки, каждый раз сопровождалась оплеухой: казанцы ставили свои кириллические автографы под другими кириллическими завитушками. И порой, что смущало более всего и в то же время подогревало версию о нечистой игре, отставали они на каких-то несколько часов.
Их маршрут по цветущей Ломбардии и Вуарону, где текли реки ликёра «Шартрез», проходил точно по тем картезианским монастырям, где уже побывали другие русские. То же происходило в обителях Гренады, Каталонии, в долине у подножия Жумберакских гор. Казанцам нигде не удавалось быть первыми! Кроме формулировки вывода об авантюризме самого Пиппы, который неизвестно как пересёк Атлантику и, быть может, покончил свои дни в пути, потому как его трактат ещё два века где-то странствовал, прежде чем вернуться в ненадежные руки картезианцев, которые его снова выпустили. Или, что совсем невыносимо, продали, точно бутылку ликёра. Может, не подозревая за ним ценности.
И Казанцев потерпел поражение: закончилось финансирование исследования, а вместе с ним угас энтузиазм его сторонников. Тогда-то он и обратил внимание на то, что доступно прямо сейчас и в Москве, – на игру, которая велась в клубе. И почему бы не понаблюдать за транспозицией игры?
Однако Казанцеву никак не удавалось ввести в клуб своё око. Шор легко вычислял его засланцев до тех пор, пока в клуб не явился Валерий Баков, актёр Московского этнографического театра, что находился в Лосиноостровском районе и обладал в своём роде уникальной сценой, на которой главным действующим лицом был этнос. В виду особенностей репертуара и его, Бакова, искренней любви к этнографии, он сумел идеально воплотить образ ищущего новой информации актёра, чья душа полнилась трепетом от слов «этнос» и «игра». Баков выразил желание увидеть когда-либо на сцене своего театра партию в чикли, на что Шор ответил: «Преждевременно. Мы не добрались пока до аутентичного».
Важно сказать, Баков, олицетворявший своей квадратно-скуластой мордой и седовласой бородой само понятие этнического, совсем не врал. Разве это важно, что за своё внедрение в клуб он ожидал некоторый гонорар? Тяжело живётся актёру маленького театра, куда на спектакли приходят десять зрителей, а двадцать актёров для них играют. Он не мог отказаться от профессионального вызова: вступишь в клуб – актёр, расколют – прохиндей.
Однако Казанцев не был уверен в Бакове. Его смущало несколько вещей: страсть Бакова к преувеличению, его вспыльчивость, в конце концов, его профессия. «Но он лучше, чем никто», – успокаивал себя учёный муж.
Совсем о другом размышлял после встречи с Баковым Шор. Как скажутся чикли на его мастерстве: не потонет ли актёр во вселенной рафинированного артистизма, в которую вход приоткрывают чикли? Не придёт ли он в бешенство, осознав, что искусство – это просто ткань бытия, а потому относительна заслуга автора и авторство условно? Каково ему будет расстаться с иллюзией о том, что человек – единственный творец, подобный Богу? Также профессор опасался, что Баков запьёт. Слишком уж кирпично-багровым было его лицо.
Как и ожидалось, сведения Казанцеву Баков приносил очень противоречивые: то он восклицал, что игра – это лучшее, что было с ним, то мог прийти в подавленных чувствах и жаловаться на нарастающий тремор внутри и соматический понос.
Гонорары Казанцева оказались очень скупы. И Баков не раз подумывал, что шабашить гораздо выгоднее свадебным тамадой. Но что-то его держало в клубе. Может, и правда, эти странные маски, развешенные всюду, не дают уйти? Или это постыдный фетиш? Постойте, что там Айдаров вещал про фетиш? Так плох он или хорош? Баков путался. Вроде, он был не глуп. Мог умно промолчать, когда члены клуба, например, рассуждали об анимизме. Мог вставить словечко за древних тику, приплести что-то про алеутов. Но почему-то с каждым днём он чувствовал себя всё глупее и глупее. С ним произошло то, чего не было никогда в театральной мастерской или на сцене: он стал считать себя глупым.
«Я глупец», – угрюмо думал Баков, наливал коньячок и без всяких преувеличений, на которые его прежде вдохновлял ум, рассказывал Казанцеву всё то, чему становился свидетелем. Казанцев чуть повысил гонорар, стал восхвалять его – Баков, погруженный в себя, равнодушно кивал головой.
И чем больше пил Баков, тем радостнее становился Казанцев: его теория верна, вскоре он разгромит Шора, дискредитирует клуб.
– Валера, – заискивающе заглядывал Казанцев в щелевидные глаза Бакова, – а есть там кто-то, кого эта игра уже довела? Если да, в чём это выражается?
И тогда Баков рассказывал про Алису. Казанцев хмурился: этот шанс он не может упустить, как когда-то упустил Черубино Пиппу.
Сто́ит пояснить, что свою теорию Казанцев давно оформил, огласил и нашёл сторонников, однако ему хотелось сокрушительных аргументов. Был ли случай Алисы таким аргументом? Разумеется, нет. Однако состояние Алисы было красноречивым и понятным массам, её случай мог затмить все предыдущие изыскания на тему древнего общества тику.
В тот день, когда у Алисы случилась «примерка», Баков напился в дым.
– Ермола! – завалился он домой к Казанцеву. – У меня есть, что тебе сказать! Я всё понял!
На вопрос, что он понял, Баков бормотал «влюблён, влюблеё». Кто? В кого? Пахнуло жаренным. Вдруг они в клубе совокупляются ритуально? И Казанцев завёл Бакова, как почётного гостя, на кухню и усадил на табурет.
– Я кое-что начинаю понимать… Тьфу эти игры. Ты как будто врёшь всюду, не то что врёшь – играешь, выдумываешь… И всё это вранье, всё это актёрское приводит к тому, что вдруг словно шоры слетают, ей богу! И столько странных идей появляется в голове! Ты их, вроде, никак даже не хочешь, не зовешь, а они налетают, как птицы, и давай по кругу… по кругу… по кругу…
– Так кто влюблён? – вздохнув, напомнил Казанцев.
– Ты, Ермолай, влюблён в Шора.
Повисла тишина. Казанцев смотрел на Бакова. Баков на Казанцева.
– Ты любишь Шора больше, чем баб, – Баков сплюнул, встал с табурета и, буркнув «пошёл», по-медвежьи потопал к выходу.
Казанцев попытался рассмеяться. Но не мог. И такая в нём поднялась злоба. Да он этого Шора! И как он мог размышлять, честно или нечестно внедрять засланца?! Люди сходят с ума! Надо скорее объявить о сексуальных бесчинствах в клубе.
На утро пара бульварных газет вышли с публикациями: «Растление под маской игры» и «Просветление по-московски». А к полудню была проведена вирусная рассылка в мессенджеры и на электронную почту короткого сообщения о том, что уважаемый профессор, прикрываясь научными опытами, организовал подобие борделя с сектантским привкусом. Но самое главное, у Казанцева, отправившего в «жёлтые» редакции эти статьи, была припасена ещё идея.
Глава 5
Лёжа на свалявшейся постели, которую она не меняла около месяца, Алиса вопрошала: «Кому я отомстила? Несуществующему Богу? Пустому отсутствию? И почему жертвоприношение становится синонимом веры человека?» Она привстала и потянулась за красным платьем с кровяными следами, которое валялось скомканным на прикроватной тумбе.
Первым желанием Алисы было изрезать платье в клочья. И она достала ножницы, но вдруг заметила следы укусов на руке: «Это же я сама сделала, – прошептала она, точно опомнившись. – Это же я сама».
Зачем-то она надела платье и села на кровать. Ей сделалось дико больно. Как будто она углядывала в своих нелогичных действиях знак душевной болезни и серьёзной травмы: «У меня нет травмы. Совершенно никакой травмы. Да, я сама подвела к тому, чтобы со мной так обошлись. Преступление только на мне… А те пять тысяч? – вдруг вспомнила она алеющую в темноте купюру, брошенную ей как будто из вспыхнувшего чувства вины или с целью запутать возможное следствие. – О, эти пять тысяч! Сколько в них моей ненависти… Двинуть эту пустоту ещё побольнее… Кажется, и платье это гадкое я напялила для того же… Да, самое страшное не изнасилование. Нет. Самое страшное – мусорка. Спасибо, боженька! Но тебя нет, как нет и меня, и этой глупой смешной ненависти!» Алиса плюхнулась на подушку, зарылась в неё и стала метаться из стороны в сторону с глухим стоном.
Девушка никак не могла понять: то ли она пытается себя убедить, что происходящее с ней страшнее изнасилования, то ли она прячется в уже известной ей боли от бесконечного ужаса изнасилования. Но, как бы то ни было, одна боль действительно влилась в другую, перемешалась с ней, и теперь мысль об одиночестве, об отсутствии Бога стала ещё более агрессивной. «Бога нет» разрывало Алису как мерзкое орудие.
Девушка скинула платье, надела неопрятный халат, который мечтала постирать несколько недель, но не находила в себе ни телесных, ни душевных сил. В конечном итоге эта грязная хламида стала орудием мщения самой себе. Алиса села за стол. Пока компьютер загружался, она нервозно скребла зубом пластинку ногтя. Наконец нужный ей файл открылся, и её пальцы стали судорожно носиться по клавиатуре, точно сама эта горячность, патетика, шум дарили ей облегчение и содержали в себе куда больше выплеска, чем смысл напечатанного. А смысл был таким:
«Игра в чикли губительна, – писала снова Алиса, – она не позволяет человеку тешить себя метафизическими сладостями типа личного Бога, любви, бессмертия души. Нет Бога. Нет любви. Нет бессмертия души, по крайней мере, твоей. Даже не знаю, как сказать точнее. Чикли – это усматривание в каждом шаге и чихе высшего, абсолютного, такой вот коллективной жизни, единой для всех души, фрагментом которой является любое «я» и шажочек этого «я»… При этом единство этой слитой души и её расщеплённость на фрагменты – это две конечные и недостижимые максимы, между которыми и происходит постоянная игра. Игра в чикли. Игра, результат которой невозможен. Бег. И я вот снова вспомнила Сашины слова про тройственность и про любовь… Эх, Саша! Как же он сказал? Боже, как же?.. Что-то вроде «если даже эти отражения способны любить, то не является ли это подтверждением существования любви». Но я, наверное, обманулась тем, что это говорил он. Я что-то никак не уловлю, не пойму, от меня, может, ускользает что-то важное. И на этой возможности ошибки держится моя жизнь».
Тут в квартиру, в которой, кроме Алисы, была сейчас только одна соседка, позвонили. Никто никого не ждал. Алиса открыла дверь и увидела то, что ожидала, то, что видела перед собой и всюду уже давно, – пустоту. А на полу лежал свиток газеты.
– Простите, это я! – услышала она молодой голос. – Мне хочется у вас кое-что спросить, – мужчина приятной наружности поднимался с коробкой конфет.
Алиса смотрела на него апатично. Она чувствовала, что теперь любое незнакомое мужское лицо, хоть и благообразное, будет напоминать ей жуткую ночь. Она зажмурилась с болью. Незнакомец что-то участливо спросил. Её соседка по квартире тем временем собралась и вышла. И Алиса хотела крикнуть: «Не уходи!» Но она боялась сцен. Как она объяснит, почему нельзя уходить?
А молодой человек уже звал её любезно в кафе, чтобы обсудить все в спокойствии. Вспомнив о вчерашнем кафе, Алиса выпалила:
– Мне нечего с вами обсуждать! – и потянулась захлопнуть дверь.
Незнакомец аккуратно придержал дверь и попросил пять минут. Он был спокоен. Казалось, ничего не произойдёт, если она ему откажет. И тут она призадумалась: а почему она должна скрывать то, что с ней сотворил клуб? Почему она должна бояться за репутацию её основателя? Почему должна врать, чтобы его обелить? Сколько ещё он потребует от неё жертв? По коже её пополз озноб. Подкатила дурнота. «Изнасилования не было! Я сама к нему подвела!» – завопила она внутри себя и вдруг накинула пальто, обулась и сказала:
– Ладно, поговорим в кафе.
