Маяки Сахалина (страница 3)
Я думал, что знаю маршрут. Но дорога, как и правда, не терпит чужих карт. Она всегда рисует свою и молчит, пока ты не научишься слушать.
И если у каждой дороги есть точка, где ты становишься частью маршрута, то моя началась здесь, в тишине между вылетом и возвращением. Как первый свет маяка, прорезающий темноту.
Глава 2
Пилсудский. Заговор и приговор
1887 г.
Стук дождя за окном напоминал Брониславу, что он жив. Капли били в ритме сердца – в ритме Санкт-Петербурга, куда в 1886 году двадцатилетний поляк, худощавый юноша с усталым, но добрым взглядом, приехал из Вильны, поступив на юридический факультет.
Его отец, Юзеф, на момент рождения Бронислава в местечке Зулов Свенцянского уезда служил комиссаром Национального правительства. С раннего детства строгий родитель приучал сыновей к уважению закона – форменным ремнём с тяжёлой бляхой. Жена комиссара, Мария, знатная литовская дама, не баловала лаской ни Бронислава, ни его брата Юзефа. Братья Пилсудские втайне подозревали, что холод матери – не её выбор, а наказ мужа, но никогда не осмелились спросить. Комиссар не терпел дома ни слабости, ни слов – только волю, которой следовало подчиниться без остатка.
Бронислав был податливым и терпеливым, потому легко впитывал всё, чему учил отец.
Уже в 1882 году вместе с братом он организовал патриотический кружок – с тем упрямством, что передалось им по крови. Самым большим их достижением стало то, что удавалось тайно доставать книги из Варшавы – даже запрещённые, социалистические.
Именно тогда в груди у юных Пилсудских впервые разгорелось то внутреннее пламя, которое позже обожжёт их самих: пламя борьбы с любой несправедливостью, с любым беззаконием.
Они верили: кровь не может быть оправданием – ни для убийства, ни для революции.
Тем странней было всё, что последовало потом.
В ту пору самой известной подпольной группой в Российской империи была «Народная воля». Именно её участники покушались на царя Александра II в марте 1881 года. Группу уничтожили, но идеи пережили своих носителей.
Один из новых кружков, взяв старое имя, снова собирал сторонников среди студентов крупных университетов. В такие сети легко попадались доверчивые и пылкие – и братья Пилсудские не стали исключением.
Юзеф примкнул к кружку в Харькове, а Бронислав – сразу по приезде в Петербург, едва повстречал там старого друга по Виленской гимназии, Лукашевича.
Именно участники петербургской ячейки 1 марта 1887 года бросили в карету Александра III бомбы, которые Лукашевич лично начинил динамитом и свинцовыми шариками, отравленными стрихнином.
Оба брата, пусть сами не швыряли взрывчатку, участвовали в её создании – и были более чем причастны к тому, что случилось.
Теперь, глядя на стены камеры, он вспоминал не поступки – слова.
Слова, что тогда казались умными, почти возвышенными. Слова, что превращали ярость в долг, а убийство – в арифметику.
Отец всегда говорил: «Террор – это отказ от мысли. Это когда ты так боишься слабости, что прячешься за взрыв».
Эти слова возвращались теперь, как отголосок чужого голоса в сыром камне.
Тогда, в тех комнатах с низкими потолками и горячим чаем, всё казалось ясным: если один человек мешает миллионам, не долг ли разума убрать помеху?
Методы этой «уборки» долго оставались за семью печатями – до тех пор, пока братья Пилсудские были связаны с народовольцами уже не только идеей, но и дружбой.
Сначала ведь речь шла лишь о свержении. Что бы это ни значило.
А вот когда слово «свержение» стало звучать нелепо, а «убийство» – буднично, Бронислав бы не сказал. Даже под дулом револьвера.
В любом случае, когда всё завертелось всерьёз, отступать стало поздно.
Заговором формально управляли трое – Лукашевич, Ульянов (брат того самого) и Шевырёв.
Но в центре притяжения был один – Лукашевич.
Он не уговаривал – он затягивал, как трясина: сначала мягко под ногами, потом – до пояса, и поздно.
В его голосе не было угроз, но в нём было то, от чего между лопаток разливался холод – как будто в глубине где-то звонил старинный колокол: низко, долго, без пощады.
Он не спорил, не взывал к логике – он просто говорил.
И воздух густел.
И реальность начинала сдвигаться.
Не оставляя выбора, он создавал ощущение, что ты уже выбрал.
Заговор был не беседой – обрядом.
Ульянов ещё держался за здравый смысл. Шевырёв – за иронию. Лукашевич сжигал это взглядом.
Он не был жесток. Он был неизбежен.
Как будто сама История – без предисловий и этикета – ввела его в эту точку.
И Пилсудский всё чаще думал: может, выхода и не было вовсе.
Может, если и пробиваться, то только сквозь плоть.
Чужую.
Или свою.
Они говорили тихо, осторожно – будто разливали яд.
Решения принимались на ощупь, как маршрут в полной темноте.
Из троицы самым резким был Лукашевич.
В нём не было мечты о справедливости – только тяга к возмездию. Не жажда победы, а потребность боли. Чтобы царь наконец сам прошёл тот путь, которым гнал страну.
Он горел изнутри: словами, ненавистью, верой в собственную правоту. Этот огонь пугал даже своих – и всё же зажигал.
И вот Бронислав впервые признал: другого пути нет. Не осталось. Только кровь. Только расплата. Только боль – как единая цена за освобождение.
Так он и стал связующим звеном – между Варшавой и Петербургом, между Вильно и казармой. Он передал инструкции. Указал, где достать химикаты, где – оружие. Дал посылку Лукашевичу – спокойно, без колебаний, с тем лицом, каким передают свечу в тёмном храме. Не для себя – ради других.
Когда всё рухнуло, он не исчез. Не сжёг, не уничтожил. Манифест остался в комнате, как немой свидетель – будто ждал.
3 марта 1887 года за ним пришли. Искать не пришлось. Он был на месте.
Рядом, на столе, лежал заголовок – победа для тех, кто пришёл:
«Манифест террористической фракции Народной Воли».
Мечта сыщика – в одном листе.
Суд не любил разговоров. Он считал до семи – и обрывал судьбы: Пилсудский, Андреюшкин, Генералов, Осипанов, Шевырёв, Ульянов, Лукашевич. Семь – число замкнутое. Но один выпал: Лукашевичу вместо казни досталась Шлиссельбургская тьма. Основной удар принял Ульянов.
В камере Бронислав ждал не судьбы – тишины. Вместо неё пришла весть: Юзеф арестован. Не расстрелян – пять лет ссылки в Сибирь. Для девятнадцатилетнего – почти жизнь. Почти.
Что до самого Бронислава – он не страдал. Просто тускнел. Как пламя, о котором забыли, – и оно само погасло. Одиночество стало его средой. Как ветер для маяка: не враг и не друг, лишь соль, что точит железо. Он не боялся конца. Он ждал его. Любого. Лишь бы не жить в этом вязком безвременье, где не выбираешь – ни еду, ни сон, ни даже направление взгляда.
Хуже всего была мысль о том, как всё рассыпалось. Не из-за предательства – от глупости. Андреюшкин написал другу: мол, скоро рванёт. Без шифра, без страха, без малейшего сомнения. Жандармы перехватили письмо. Всё рухнуло – не от силы удара, а от неосторожности. Как нарыв, что вскрылся случайно.
Часто всё рушится не от грома, а от шёпота: слово не там – и лавина пошла. Не тот жест, не та пауза, не вовремя опущенный взгляд. В мелочах – трещины. В случайностях – фатальность.
Бронислав знал, где был первый камень. Но лавину уже не видел. Только гул. Только осадок. Только тишина.
Тюремщики не делились новостями. С террористами не вели переговоров. Видимо, обвиняемым в терроре не полагалось даже знать, сколько осталось – дней, часов, шансов.
Он сбился со счёта. Сначала гадал по свету из окна, потом – по каше в миске, потом взял камешек и начал царапать штрихи на стене. Чтобы не раствориться в сыром безвременье.
Родных к мятежному поляку не допускали. Он слышал только голоса надзирателей – глухие, короткие, будто через решётку простукивали код:
– Обед.
– Завтрак.
– Отбой.
– Отошёл.
Весной, когда дождь на улице вдруг сдался и притих, бойница лязгнула, и дежурный, не меняя интонации, сообщил:
– Пилсудский. В суд.
Бронислав поднял голову:
– В суд… или сразу на казнь?
Пауза. И снова, как выстрел, то же:
– Отошёл.
Кандалы на ногах. Шаги в коридоре. Сырость и камень. А потом – зал суда. Те же лица. Подельники. Но уже другие глаза.
Там он всё и узнал.
Письмо Андреюшкина всплыло. Попало в руки полиции. Утром 1 марта схватили его самого и Генералова у Главного штаба. Бомбы, револьвер – при них. Осипанова – возле Казанского. Горкуна и Волохова – на Невском. Цепная реакция.
На первом же допросе начали сыпаться имена. Семьдесят четыре. Подряд.
Правда оказалась хуже неизвестности.
Но судьба как будто на миг отвернулась и одарила: Брониславу заменили расстрел на пятнадцать лет каторги. Сахалин.
Туда же, с меньшими сроками, пошли и трое его товарищей: Петя Гуркун, Миша Канчер, Стёпа Волохов.
Они переглядывались украдкой, будто не верили, что ещё дышат одним воздухом.
Судьба кивнула им молча, не объясняя.
Смерть прошла мимо, оставив в карманах билет в другую жизнь – не легче, просто длиннее.
И в ней уже был свет. Тусклый, но свой.
Свет, который однажды назовут именем.
А пока – Сахалин. Кандалы. И странное чувство, будто за этой тьмой кто-то всё-таки ждёт…
В камере Петропавловской крепости он просидел ещё месяц. Бронислава и других будущих «каторжан» вывезли из Петербурга 27 мая; транзитом через Москву переправили в Одессу, откуда пароходом Добровольного флота «Петербург» повели морем на Сахалин.
Позже он написал отцу:
«Дорогой Отец! Наконец уже я на месте ссылки, в которой Бог знает, сколько придётся мне пробыть. Странно, быть может, покажется, а ожидал я сильно Сахалина и каторги. Но неудивительным это будет тому, кто ехал бы на моём месте на пароходе. Морская езда при данных нам условиях была ужасно тягостна, особенно под конец. Грязь, испорченный совсем воздух, сырость, гнилые галеты да кислая капуста, плохая вода, вереда и расстройство желудка, сильные качки в Японском море, во время которых вода лилась к нам в разных местах, заливая пол, нары и вещи – вот что главным образом было причиною моего желания прервать утомительное путешествие.
Я увидал в первый раз то место, где должна протечь моя новая жизнь. Я вспомнил о прошлом и о том, что оставил я в родном крае.
Я, посвящавший себя общественной деятельности, теперь отвержен от общества и принуждён жить с его выбросками. Вместо окружавшей меня любви людей близких должен я довольствоваться индифферентностью одних и холодным в официальном отношении других. Умственную кипучую деятельность надо заменить на вялый физический труд».
В Рыковское он прибыл 12 августа. Тяготы дороги будто стерли прошлое. Перед ним лежал остров – чужой и свой одновременно. Он ещё не знал, насколько взаимной окажется эта встреча…
Глава 3
Горянка. Поронайск
7 сентября 2024 г.
Мы выехали из Южно-Сахалинска в шесть утра. Хотели быть к восьми, но сразу поняли – не успеем. Как только показалось море, парни сбросили газ и начали вертеть головами.
– Глянь, Макс, красота какая, – сказал Аркан, указывая на залив. – Тебе ж для фильма потом пригодится.
Он говорил спокойно, будто уже видел кадр в смонтированной версии. Даже если самого фильма не будет, кадр всё равно нужен.
– Для фильма про маяки мне в первую очередь понадобятся маяки, – ответил я. С улыбкой, но без надежды, что мы поедем дальше.
– Мы быстро, чего ты, – отмахнулся Аркан. – Парни, давайте недолго. Нам ещё на Горянку.
