Да здравствует фикус! (страница 4)
Гордон вышел в главное помещение. Голубой поставил свою книгу обратно, но не на ту полку, и исчез. Вошла тощая прямоносая юркая женщина, в одежде без излишеств, в пенсне в золотой оправе. Возможно, школьная учительница, ну а что феминистка – так это определённо. Она потребовала историю движения суфражисток мисс Уартон-Беверлей. Гордон, втайне радуясь, заявил, что они такого издания не получали. Она пробуравила Гордона убийственным взглядом из-за его мужской некомпетентности и вышла. Худощавый молодой человек с извиняющимся видом продолжал стоять в углу, уткнувшись носом в «Избранные стихотворения» Лоуренса. Он походил на длинноногую птицу, спрятавшую голову под крыло.
Гордон подождал у двери. Снаружи потрёпанный старик благородного вида в замотанном вокруг шеи шарфе цвета хаки и с носом цвета клубники перебирал шестипенсовые книги в коробке. Две леди из высшего слоя среднего класса неожиданно удалились, оставив на столе открытые и разбросанные в беспорядке книги. Цветущей, судя по взглядам, которые она бросала, оборачиваясь назад, не хотелось расставаться с книгами о собаках, но тёмнолицая тянула её за собой, решительно отговаривая что-либо покупать. Гордон придержал дверь. Две леди шумно выплыли на улицу, не обратив на него никакого внимания.
Гордон смотрел, как удаляются спины в меховых шубках этих представительниц высшего слоя среднего класса. Старик с клубничного цвета носом разговаривал сам с собой, роясь в книгах. Вероятно, с головой не совсем в порядке. Может стащить что-нибудь, если за ним не следить. Подул более холодный ветер, подсушивая уличную слякость. Пора зажигать свет. Подхваченная порывом ветра полоска бумаги, оторванная от рекламы соуса, билась на ветру, как бельё на верёвке. Ах, вот оно:
Здесь ветра злобные порывы
Нагие клонят тополя.
Его бичи хлестают трубы,
Завесы дымные стеля…Холодным звуком отдаётся
......
Плакат рекламный бьётся, рвётся…
Неплохо, совсем неплохо. Но желания продолжать не появилось. Право, он не может сейчас продолжать. Он потрогал деньги в карманах, осторожно, чтобы они не звенели, дабы стеснительный молодой человек не услышал. Два пенса полпенни. Весь завтрашний день без табака. У него заломило в суставах.
В «Принце Уэльском» вспыхнул свет. Они, должно быть, протирают барную стойку. Старик с клубничного цвета носом читал Эдгара Уоллеса из двухпенсовой коробки. Неподелёку прозвенел трамвай. В комнате наверху мистер МакКечни, который редко спускается в магазин, дремлет у газового камина. Белые волосы, белая борода, под рукой табакерка, перед носом фолиант Миддлтона «Путешествия в Леванте» в телячьем переплёте.
До худощавого молодого человека внезапно доходит, что он один остался в книжном магазине; он с виноватым видом поднимает глаза. Завсегдатай книжных магазинов, он никогда не задерживается ни в одном из них дольше десяти минут. В нём постоянно борются непреодолимый голод до книг и боязнь доставить неудобство. После десятиминутного пребывания в любом магазине он начинает чувствовать себя неловко, ему кажется, что это уже de trop[9], и он вылетает из магазина, купив что-нибудь исключительно из-за своей нервозности. Ничего не сказав, он протягивает Гордону томик стихов Лоуренса и неуклюже извлекает из кармана три шиллинга. Протягивая их Гордону, он роняет один. Оба наклоняются одновременно, сталкиваются лбами. Молодой человек распрямляется, густо покраснев.
– Я вам заверну, – предлагает Гордон.
Но стеснительный молодой человек крутит головой – он так сильно заикается, что никогда не разоваривает, если этого можно избежать. Он прижимает книжку к себе и выскальзывает из магазина с таким видом, будто совершил нечто предосудительное.
Гордон остаётся один. Он проходит обратно, к двери. Тот, что с клубничным носом, бросает взгляд через плечо, ловит на себе взгляд Гордона и уходит ни с чем. Он нацелился было на Эдгара Уоллеса – готов уже был засунуть его себе в карман.
Часы на «Принце Уэльском» пробили четверть четвёртого.
Дин-дон! Четверть четвёртого. В половине включить свет. Четыре и три четверти часа до закрытия. Пять с четвертью часов до ужина. В кармане два пенса и полпенни. Завтра – без табака.
И вдруг Гордона охватило непреодолимое желание закурить. Ещё раньше он дал себе слово не курить сегодня после полудня. Осталось только четыре сигареты. Нужно сохранить их до вечера, когда он намеревается «писать», потому что он не может «писать» без табака. Ему это важнее, чем воздух. И, тем не менее, он должен закурить. Гордон достал пачку «Плэйерз Уэйтс» и извлёк из нее одну мини-сигаретку. Такая глупая уступка самому себе: она означает, что время на «писание» сокращается на полчаса. Но никакого сопротивления не последовало. С некоторого рода постыдным удовольствием он втянул дым в лёгкие.
Его собственное лицо, отражаясь, смотрело на него с серовато стекла. Гордон Комсток, автор «Мышей»; en l'an trentiesme de son eage[10], а уж такой потрёпанный. Только двадцать шесть зубов осталось. Однако у Вийона в этом же возрасте был сифилис. Хоть от этого бог миловал.
Гордон смотрел, как бьётся на ветру оторванная от рекламы соуса бумажная полоска. Наша цивилизация умирает. Это точно – она умирает. Но она не умрёт спокойно, в своей кровати. Вот приближаются самолёты. Зууум… бабаах! Весь западный мир взлетит на воздух средь грохота взрывов.
Он посмотрел на темнеющую улицу, на сереющее отражение своего лица в стекле, на плетущиеся мимо потрепанные фигуры прохожих. Почти непроизвольно Гордон повторил эти строки: «C'est l'Ennui – l'œil chargé d'un pleur involontaire, Il rêve d'échafauds en fumant son houka!»[11]
Деньги, деньги! Рональд Бутта! Гул самолётов и грохот бомб.
Гордон, прищурившись, посмотрел на свинцовое небо. Эти самолёты приближаются. В своём воображении он увидел, как они приближаются уже сейчас. Эскадрон за эскадроном, бесчисленное количество, небо потемнело от них, как от комариных туч. Имитируя гудение самолётов, Гордон прижал язык к зубам и издал жужжащий звук, звук бьющейся о стекло мухи. И это был именно тот звук, который страстно желал услышать Гордон в этот момент.
II
Гордон шёл домой навстречу грохочущему ветру, который отбрасывал волосы назад, как никогда подчёркивая его «хороший» лоб. Манера, которую он демонстрировал прохожим (по крайней мере, он надеялся, что это так) говорила о том, что, если он и не носит пальто, что это из чистого каприза. На самом же деле пальто было заложено за пятнадцать шиллингов.
Уиллоубед-роуд, на северо-востоке, нельзя было назвать трущобой, но мрачной и унылой улицей – вполне.[12] Настоящие трущобы находились всего лишь в пяти минутах ходьбы от неё. Это там, где в многоквартирных домах семьи спали по пять человек на одной кровати, и, когда один из них умирал, спали по ночам вместе с трупом, пока его не захоронят; это там, где в переулках у облезлых стен шестнадцатилетние мальчишки лишали девственности пятнадцатилетних девчонок. Однако Уиллоу-роуд умудрялась держаться с достоинством мелочного среднего класса самого низкого уровня. На одном из домов даже была медная табличка дантиста. В гостиничных окнах многих домов (почти две трети из всех) среди кружевных занавесок, над листвой аспидистры, красовалась зеленая табличка, на которой серебряными буквами было выведено – «Апартаменты».
Мисс Уисбич, хозяйка квартиры, где жил Гордон, специализировалась на «одиноких джентльменах». Спальня, она же и гостиная, газовое освещение включено в стоимость, обогрев помещения – ваша проблема, ванна (с газовой колонкой) за дополнительную плату и еда в тёмной, как могила, столовой за столом с выстроившейся посредине фалангой бутылочек с засохшими соусами. Гордон, приходивший днём к обеду, платил двадцать семь шиллингов и шесть пенсов в неделю.
Через матовую фрамугу над дверью с номером 31 проникал жёлтый свет газового светильника. Гордон достал ключ и постарался воткнуть его в замочную скважину – в такого рода домах ключи никогда как следует не вставляются. Маленькая темноватая прихожая – точнее, просто проход. Запах помоев, капусты, половиков и содержимого ночных горшков. Гордон бросил взгяд на японский поднос в прихожей. Конечно же, писем нет. Он же заранее говорил себе – не надеяться на письмо, а ведь всё равно продолжает надеяться. Какое-то ноющее чувство, не сказать, чтобы боль, – засело в груди. Уж могла бы Розмари написать! Четыре дня прошло с тех пор, как она писала. А кроме того, он отослал в журналы парочку стихотворений, и они до сих пор к нему не вернулись. Единственное, что делало вечера сносными, – это письма, которые поджидали его возвращения дома. Однако писем он получал очень мало: самое большее – четыре, пять в неделю.
Слева от прихожей раполагалась никогда не использовавшаяся гостиная, далее шла лестница, а над ней проход, который вёл в кухню и в неприступное логово самой мисс Уисбич. Гордон вошёл, дверь в конце прохода открылась на фут или около того. Появилось лицо мисс Уисбич. Она быстро и подозрительно оглядела Гордона, и лицо сразу же исчезло. Войти в дом или выйти из него в любое время до восьми вечера и не подвергнуться такому внимательному изучению было практически невозможно. Трудно сказать, в чём именно могла подозревать вас мисс Уисбич. Возможно, в том, что вы тайком проведёте в её дом женщину. Она была одной из тех злобных приличных женщин, которые содержат подобные дома. Лет около сорока пяти, дородная и деятельная, розовое лицо с правильными чертами, лицо, ужасно всё подмечающее, прекрасные седые волосы и постоянно обиженный вид.
Гордон остановился внизу у лестницы. Сверху раздавался хриплый густой голос. «Кто боится большого плохого волка?». Очень толстый мужчина, лет тридцати восьми или тридцати девяти, легкой танцующей походкой, не свойственной таким толстякам, вышел из-за поворота на лестницу. На нём нарядный серый костюм, жёлтые туфли, лихая фетровая шляпа и синее пальто с поясом – ошеломляюще пошлый вид. То был Флэксман, квартирант с первого этажа, выездной представитель фирмы «Туалетные принадлежности Королевы Шебы». Спускаясь, он в знак приветствия поднял лимонного цвета перчатку.
– Привет, парнище! – беспечно проговорил Флэксман. (Он всех называл «парнище».) – Как жизнь?
– Хреново, – отрезал Гордон.
Флэксман спустился с лестницы. Его пухлая рука мягко легла Гордону на плечи.
– Не падай духом, старик! Выглядишь ты как на похоронах. Я иду к Крайтонам. Давай со мной! Не тормози!
– Не могу. Мне надо работать.
– О, чёрт! Что такой не компанейский? И хочется тебе здесь просиживать? Идём к Крайтонам, пощипем там барменшу за задницу.
Гордон высвободился из-под руки Флэксмана. Как все небольшие и хрупкие люди он терпеть не мог, когда его трогали. Флэксман только усмехнулся в типичной для толстяков добродушной манере. Он и правда был ужасно толстый. Казалось, чтобы заполнить собой брюки, он сначала растаял, а потом в них вылился. Но, конечно же, как и все толстые люди, он никогда не считал себя толстым. Ни один толстый человек не будет употреблять слово «толстый», если есть какой-либо способ этого избежать. «Дородный» – вот какое слово они употребят, или, ещё лучше – «крепкий». При первой своей встрече с Гордоном Флэксман готов был назвать себя «крепким», но что-то в зеленоватых глазах Гордона его остановило. Он пошёл на компромисс и вместо этого сказал «дородный».
– Я должен признать, парнище – сказал он, – что я… так слегка раздобрел, дородный стал. Здоровью-то это не вредит, как ты понимаешь. – Он погладил себя по расплывшейся границе между животом и грудной клеткой. – Хорошая крепкая плоть. И на подъём-то я быстрый, это факт. Хоть, впрочем, думаю… можно сказать, что я «дородный».
– Как Кортес, – предложил Гордон.
– Кортес? Кортес? Это тот парнище, что всё бродил по горам в Мексике?
– Да, тот самый парень. Но был дородный, но глаза – как у орла.
