Да здравствует фикус! (страница 6)

Страница 6

Вот оно как! Гордон Комсток, поэт («исключительно многообещающий», по словам литературного приложения «Таймс»), поспешно проскользнул в туалет, бросил заварку в канализацию и дёрнул за спуск. Затем поспешно вернулся в комнату, запер дверь на задвижку и, предприняв все предосторожности, чтобы не шуметь, заварил себе свежий чай.

Комната уже довольно сносно прогрелась. Чай и сигарета сотворили своё недолговечное волшебство. Гордон немного подобрел и почувствовал, что ему не так уж и тоскливо. Может, чуточку поработать? Конечно, он должен работать. Проведя целый вечер впустую, он потом, впоследствии, всегда начинал себя за это укорять. Без особого желания он пододвинул стул к столу. Нужно было сделать над собой усилие даже для того, чтобы разворошить эти страшные горы бумаги. Он пододвинул к себе несколько грязноватых листов, расправил их и рассмотрел. Боже, какая путаница! Написано, зачёркнуто, написано сверху, снова зачёркнуто. Страницы выглядят как искромсанные раковые больные после двадцати операций. Однако почерк там, где не было перечёркнуто, – аккуратный, «академический». Много трудов стоило Гордону добиться такого «академического» письма, столь отличного от того дурацкого «каллиграфического» почерка, которому учили его в школе.

Может, он бы и поработал… в крайнем случае, недолго. Он порылся в бумажном мусоре. Где же этот отрывок, над которым он трудился вчера? Чрезвычайно длинная поэма… вот она, да-да, будет чрезвычайно длинной, когда будет закончена, две тысячи строк, что-то в этом роде, и строфа королевская,[14] описание одного дня в Лондоне. «Прелести Лондона», так она называется. Огромный амбициозный проект, такого рода вещи могут себе позволить только люди с массой свободного времени. Этот факт Гордон не учёл, когда приступил к созданию поэмы. Но теперь до него дошло. И с каким лёгким сердцем он её начинал два года назад! Когда он всё бросил и спустился в трущобы бедности, концепция этой поэмы была отчасти тому причиной. Тогда он был уверен, что это ему по плечу. Однако по какой-то причине, почти с самого начала, с «Прелестями Лондона» что-то не заладилось. Слишком большая задача для него, вот в чём дело. Поэма практически никак не продвигалась, она просто рассыпалась на части, на серию фрагментов. И после двух лет работы всё, что он мог показать, – это только серия фрагментов; незавершённые сами по себе, они никак не объединяются в одно целое. На каждом из этих листов бумаги только разрозненные клочки стихов, которые были написаны, и переписаны, а потом переписывались опять с перерывами в месяцы. Не было и пятисот строчек, которые с уверенностью можно было бы назвать завершёнными. И у него больше не было сил что-то добавлять. Он только мог возиться с тем или иным отрывком, натыкаясь в разных местах на какой-то сумбур. Теперь это уже не та вещь, которую он создавал, а один ночной кошмар, через который он пытается прорваться.

Что до всего остального, то за целых два года он не написал ничего, кроме горстки коротких стишков; всего, наверно, десятка два. Он редко добивался внутреннего спокойствия, при котором можно работать над поэзией (да и прозой, если уж на то пошло). Зато периоды, когда он «не мог» писать, становились обыденностью. Из людей разного рода только человек искусства берёт на себя смелость заявить, что он «не может» работать. Хотя это абсолютная правда. Действительно, существуют периоды, когда такой человек не может работать. Даньги, снова деньги… всегда деньги! Нехватка денег создаёт дискомфорт, заставляет беспокоиться по мелочам, из-за неё тебе нечего курить, она ведёт к постоянному осознанию собственного провала, а главное – к одиночеству. И как можно не быть одноким, если получаешь два фунта в неделю? А в одиночестве не было написано ни одной достойной книги. Абсолютно ясно, что «Прелести Лондона» никогда не станут поэмой, которую он замыслил; и к тому же, абсолютно ясно, что поэма эта никогда не будет закончена. Гордон признавал эти факты, только когда сталкивался с ними лицом к лицу.

Но он всё равно, и скорее даже именно по этой самой причине, продолжал писать. Ему необходимо было за что-то зацепиться. Способ ответного удара по бедности и одиночеству. Да и были, в конце концов, периоды, когда творческий настрой возвращался, – так, по крайней мере ему казалось. Вот сегодня вечером он вернулся, хоть и ненадолго, хоть и на то время, пока он выкурит две сигареты. Пока дым щекотал лёгкие, Гордон отстранился от убогой реальности мира. Его сознание воспарило в те бездны, где создаётся поэзия. Над головой успокаивающе напевал газовый рожок. Слова становились живыми и значительными. Его взгляд остановился с сомнением на написанном год назад незавершенном двустишии. Он повторял его про себя, снова и снова. Что-то в нём не так. Год назад оно казалось нормальным, а теперь совсем иначе – слегка вульгарным. Он стал рыться в груде дурацкой писанины, пока не нашёл лист, не исписанный на обороте, перевернул его, написал двустишие заново, написал с дюжину новых вариантов, много раз повторяя каждый из них про себя. В конце концов, ни один из них его не устроил. Двустишие не получилось. Оно дешёвое и вульгарное. Он нашёл листок с первоначальным вариантом и замазал двустишие жирными линиями. От этого у него появилось ощущение, что он чего-то добился, что время не потрачено зря, словно разрушение результата больших усилий неким образом обернулось делом созидательным.

От неожиданного стука во входную дверь внизу зажребезжал весь дом. Гордон вздрогнул. Он вернулся с неба на землю. Почта! О «Прелестях Лондона» было забыто.

Сердце Гордона затрепетало. Может быть, Розмари написала. Да ещё были два стихотворения, которые он отправлял в журналы. Правда, одно из них он уже считал провалившимся – он отправил его в Америку, в «Калифорнийское ревью» несколько месяцев назад. Вероятно, они даже не считают нужным отсылать обратно. Ещё одно было в английском ежеквартальном журнале «Примроуз». На это он лелеял смелые надежды. Ежеквартальник «Примроуз» являлся одним из тех отвратительных литературных журналов, в которых модные голубенькие мальчики и профессиональные римские католики шли bras dessus, bras dessous.[15] Однако этот журнал вот уже долгое время сохранял репутацию самого влиятельного в Англии. Будучи напечатанным там хоть единожды, ты уже имел имя. В глубине души Гордон понимал, что «Примроуз» никогда не напечатает его стихотворений. Он не подходил под их стандарты. И всё же, чудеса когда-то, да случаются. Ну, если и не чудеса, так хоть случайности. В конце концов, вот уже шесть недель, как они держат его стихотворение. Стали бы они его так долго держать, если бы не собирались напечатать? Гордон постарался подавить безумную надежду. Но, на худой конец, оставался шанс, что ему написала Розмари. С тех пор, как она писала, прошло целых шесть дней. Если бы она знала, как он расстроен, она бы так не поступала. Её письма – длинные, порой бессвязные, полные абсурдных шуточек и заверений в любви – означали для него гораздо больше, чем он мог себе вообразить. Они являлись напоминанием о том, что в этом мире есть человек, который о нём заботится. Они даже были утешением в тех случаях, когда всякие уроды возвращали назад его стихи. По правде говоря, журналы всегда возвращали его стихи; исключение составлял лишь «Антихрист», редактором которого был личный друг Гордона, Рейвелстон.

Внизу послышались шаркающие шаги. Всегда проходило несколько минут, прежде чем она приносила письма наверх. Перед тем, как отдать письма адресатам, она любила их прощупать, стараясь определить, толстые ли они, прочитать почтовые штемпели, рассмотреть их на свет и попробовать догадаться, что в них написано. Она, в каком-то смысле, практиковала в отношении писем droit du seigneur.[16] Раз уж письма попадали к ней в дом, то, по её представлениям, они отчасти принадлежали ей. Она приходила в негодование, если ты спускался к входной двери и сам забирал свои письма. С другой стороны, она негодовала и по поводу того, что на ее долю выпадает труд нести эти письма наверх. Были слышны её шаги, когда она медленно поднималась по лестнице, а потом, если там оказывалось письмо для тебя, с лестничной площадки раздавалось громкие обиженные вздохи. Всё для того, чтобы ты знал: это из-за тебя мисс Уисбич тащилась по лестнице и теперь задыхается. В конце концов, нетерпеливо кряхтя, она подсовывала письма под твою дверь.

Мисс Уисбич поднималась по ступенькам. Гордон прислушался. Шаги остановились на первом этаже. Письмо Флэксману. Идёт дальше, пауза на втором этаже. Письмо инженеру. У Гордона болезненно заколотилось сердце. Письмо, пожалуйста, Боже. Письмо! Ещё шаги. Поднимается или спускается? Несомненно, шаги приближаются! Но нет. Нет! Их звук всё слабее. Она спускается. Шаги замерли. Писем нет.

Гордон опять взял ручку. Абсолютно бесполезный жест. Он же вообще ничего не написал! Вот паршивец! Не малейшего намерения хоть немного поработать. Да он и не мог. Разочарование выбило у него почву из-под ног. Всего лишь пять минут назад поэма казалась ему живой, теперь же он не сомневался, что это бесполезная чушь. С какой-то нервной брезгливостью он собрал вместе все раскиданные листы, сложил их в одну неаккуратную стопку и задвинул её на другой край стола, под аспидистру. Один их вид стал для него невыносим.

Он поднялся. Ложиться спать слишком рано; по крайней мере, он сейчас не настроен. Хоть бы какое-то небольшое развлечение, – с тоской подумал Гордон, – дешевое и простое. Посмотреть кино, сигареты, пиво. Бесполезно! Денег нет ни на что. Обычно он читал «Короля Лира» и забывал о своём отвратительном веке. Однако под конец он остановился на «Приключениях Шерлока Холмса» – их-то он и взял с камина. Это его любимая книга, потому что он знал её наизусть. Керосин в горелке заканчивался, и становилось зверски холодно. Гордон сдернул с кровати одеяло, обернул им ноги и уселся читать. Положив локоть правой руки на стол и засунув руки под одеяло, чтобы они не мёрзли, он стал читать «Пёструю ленту». Наверху вздыхал газовый светильник, тёплые круги керосиновой лампы становились всё меньше, тоненький браслет её огня давал тепла не больше, чем свеча.

Внизу, в логове мисс Уисбич часы пробили половину одиннадцатого. Ночью всегда слышно, как они бьют. Бум-бом, бум-бом – то рока звон! Снова стало отчётливо слышно тиканье будильника на камине, как напоминание о зловещей поступи времени. Гордон огляделся вокруг. Ещё один вечер потерян впустую. Часы, дни, годы проходят впустую. Один вечер за другим, и всё то же самое. Одинокая комната, кровать без женщины, пыль, пепел от сигарет, листья аспидистры. А ему тридцать, почти тридцать. Исключительно из желания досадить самому себе он вытащил стопку «Прелестей Лондона», разложил запачканные листы и посмотрел на них как смотрят на надпись memento mori.[17] «Прелести Лондона» Гордона Комстока, автора «Мышей». Его magnum opus.[18] Плод (и в самом деле, плод!) двух лет работы… вот этот самый беспорядочный лабиринт слов! И достижение сегодняшнего вечера: две вычеркнутые строчки. На две строчки вернулся назад, вместо продвижения вперёд.

Горелка слабо икнула и погасла. Гордон заставил себя подняться и сбросить одеяло на кровать. Лучше, наверно, забраться в кровать, пока не стало холоднее. Он побрёл к кровати. Чуть не забыл, завтра работа. Завести часы, поставить будильник. Ничего не получилось, ничего не сделано. Незаслуженный ночной отдых.

[14] Королевская строфа – в английской поэзии это семистрочная строфа, которую создал в 14 веке Джефри Чосер.
[15] bras dessus, bras dessous (франц.) – рука об руку.
[16] droit du seigneur (франц.) – право сеньора.
[17] memento mori (лат.) – помни о смерти.
[18] magnum opus (лат.) – выдающийся опус.