Отравленные земли (страница 3)
– Ещё как! Ну скажите мне, спрашиваю, кто им повредит? При мне перевешали лесных разбойников, зверьё в город редко забредает. А он смотрит исподлобья своими синими глазищами и отвечает: «Вампиры!» То есть и он туда же! А ведь он, говорят, тайный сын самого… – Мишкольц назвал громкую фамилию. Император присвистнул; Императрица покачала головой; я, слегка знакомый с этим генералом словацкого происхождения, тоже впечатлился. – Герр Рушке́вич получал богословское образование в Праге и посещал там занятия по столь любимой бароном медицине! Клянусь, это один из самых светлых умов города. Но! Я бы и его палкой-то…
– Так, мой друг. – Императрица улыбнулась, отставляя чашку и сцепляя пухлые пальцы в замок. Взгляд потеплел, от строгости она перешла к любезным советам, однако я знал: не последовать им – смерти подобно, политической так точно. – Вы всё же излишне резки, и к нему, и к горожанам.
– Я?! – квакнул Мишкольц. – Но они…
Императрица с напором продолжила:
– Славяне мы или австрийцы, но оно живёт во всех нас – тяготение к страшным сказкам, древним легендам. – Она кинула взгляд на меня: – Барон подтвердит: судя по количеству одних только книг жутковатого содержания, иногда мы даже любим, чтобы нас пугали.
– Да-да, некоторые я даже не запрещаю! – засмеялся я. – Но, конечно, всё хорошо в меру: пока читаешь книгу в тёплом доме, а не бежишь раскапывать могилы… Вы же, герр Мишкольц, ситуацию явно запустили, и вы имеете дело с вещью поопаснее светской литературы: с суевериями, которыми моравы веками объясняли свои беды.
«А если суеверия усилились, значит, и бед прибавилось, – повисло в воздухе между нами. – Ну и кто из нас бездельник?» Язык я всё же прикусил, но поздно.
– Таки всыплю, – пробормотал Мишкольц угрюмо, – всем, включая…
– Остановитесь! – опять вмешалась Императрица. – Ему сколько, говорите? Нет и двадцати пяти? В таком возрасте мы легко заражаемся даже не суждениями, а эмоциями, а тут ещё и эмоции паствы… Суеверия кажутся весомее, если попадается правильный рассказчик. Но вы говорили, герр Рушкевич хорошо исполняет обязанности, златоглас в проповедях и чуток к исповедям. – В тон прокралась неявная, но угроза. – Подумайте трижды, много ли таких в регионах? Подбирать туда духовников очень тяжело, спасибо иезуитским соблазнам[7]. Сгладить суеверия куда как проще.
Она опять посмотрела на меня, и я тоже вступился за неизвестного юношу:
– Fortis imaginatio generat casum[8]. Насколько такая развалина, как я, помнит, юность весьма уязвима для подобных химер. Но не вижу ничего скверного в том, что они дают этому вашему… Бесику? – какое же неблагозвучное имя, я еле выговорил, – герру Рушкевичу проявлять терпимость. Вампиры или нет, но пусть горожане иногда спят у Бога под присмотром. Церковь – порог, который не грех и переступить лишний раз.
Мишкольц презрительно раздул ноздри, провёл по буклям перепудренного парика.
– Ваше мягкосердечие, барон, не доведёт нас до добра. Разброд, шатание!
Конечно же, Императрице он подобного не сказал. Она тихонько хмыкнула и всё же умыкнула лишнее пирожное. Я не уследил.
С Мишкольцем мы больше не спорили, разговор перешел на другое: на неизменно взволнованную Францию, на последние события при русском дворе, на кровавые столкновения поселенцев и аборигенов в колониях Нового Света – там пророчили скорую войну. Затем все мы забавлялись с очередным автоматоном Вокансона[9] – славный француз, кажется, устал наконец от своих вечных уток и ещё более дерзко посягнул на дело Господа, сотворив человека. Усаженный за клавесин, автоматон его – изящный, нарядный, напудренный, пугающе похожий на сгрудившуюся вокруг публику вроде меня – сносно играл довольно сложные мелодии, а в ответ на аплодисменты вощёные губы даже расплывались в улыбке, впрочем, скорее всего, он среагировал бы так на любой резкий звук, не мог механизм подаренной Императрице игрушки быть настолько тонким! Наблюдая за автоматоном, я поражался: пока в одном уголке нашей громадной Империи настаёт эра подобных изобретений, в другом продолжают верить в каких-то чудовищ!
Спустя час Мишкольц, которому предстояли ещё какие-то дела, покинул нас. Вскоре ушёл и я, помнится, работать в библиотеку, где меня ждало несколько наконец переведённых с арабского трудов о кожных недугах. Поразительно, но чтение трактата о проказе и о том, как достойно прожил с ней короткую жизнь юный король Иерусалима Балдуин IV, быстро вернуло мне отличное расположение духа. Трагедии порой могут вдохновлять лучше самых жизнеутверждающих историй.
Увлёкшись, я забыл о пустой утренней беседе и только под вечер, уже когда камердинер запирал за мной дверь и осведомлялся по поводу ужина, вспомнил опять.
«Кто-то появляется с приходом темноты». Темнота как раз сгущалась.
Готфрид упоённо играл на клавесине некую грузную, унылую импровизацию, и я поспешил обойти гостиную стороной. Сколько же можно… Мой старший сын, при всём уме, совершенно не хочет понимать, что музыкальный дар не ниспослан ему Господом, если Господь и правда посылает нам – хотя бы единицам – нечто подобное. А без этой печати Гения нужно вшестеро больше усилий, денег, учёбы у мэтров – всего, для чего Готфрид слишком занят, жаден, горд. Жаль его, но, раз так, верю, что рано или поздно он смирится и утвердится наконец на основном поприще[10], где вполне успешен, а музыку оставит ненавязчивым увлечением, скрашивающим вечера. Non omnia possumus omnes[11], дурная тяга всякое любимое дело пытаться за уши перетянуть в дело жизни и источник триумфов, но молодости она простительна. Очередная химера, изживаемая опытом.
– Отец?..
Я вздохнул и, пойманный, помедлил в дверном проёме.
– Здравствуй. Не хотел тебя отвлекать.
Готфрид, выпрямившись, размял пальцы, длинные, плотные, белые, с отполированными ногтями, на которые я бездумно уставился. Мои дети никогда не знали тяжёлой физической работы. Порой я радуюсь, что, променяв свободу в бесперспективном Лейдене на роль придворного в полной возможностей Вене, облегчил путь домочадцев, но порой – например, в такие минуты – сожалею. Приземлённый рутинный труд отрезвляет. Что бы ни говорили о небожительстве тех, чьё поприще – искусство, по-моему, лучше им хотя бы иногда брать в руки медицинские щипцы, ружьё, лопату или топор.
– Как тебе сочинение? – без обиняков спросил Готфрид, и вытянутое, напряжённое лицо его оживилось. Собственная музыка давно осталась единственной темой, говоря на которую, он забывает и правила хорошего тона, и привычную угрюмость.
– Я почти ничего не слышал, прости, – откликнулся я, и он тут же померк. – Но… м-м-м… услышанное недурно. – За окном, кажется, нашлась и подсказка, чтобы поддержать беседу хоть чуть-чуть. – Тебя вдохновила наша зимняя слякотная хмарь?
– Бабочки! – возмутился Готфрид. – Серебряные бабочки из нового французского романа, который ты недавно принёс! Где юная модистка ищет на улицах Парижа отца…
Книгу я помнил – еле отбил у бдительных иезуитов, углядевших в сюжете и дьявольщину, и оскорбления святых, и слишком привлекательный образ проститутки. Живой, местами до оторопи чувственный, но не без божественной искры текст. Ни капли вязкой грузности из этой импровизации; мелькнула даже грешная мысль: возможно, придворный автоматон, умей он сочинять, создал бы фантазию на тему «Изольды восстающей» лучше. Тему я скорее закрыл и, кивнув, осторожно поинтересовался:
– Кстати, скажи, а почему ты не на рождественском приёме у Кауницев-Ритбергов?[12] Тебе же присылали приглашение. Твоё назначение на миссию в Брюссель во многом зависит от того, как ты себя зарекомендуешь, да и та очаровательная племянница Венцеля…
– Знаю, – оборвал он, досадливо сверкнув глазами. – Но мне захотелось сочинять. Прямо сейчас – знаешь, это никогда не может потерпеть, это как поток. Возможно, я загляну туда… Так всё-таки как тебе, поподробнее? – Речь его чуть убыстрилась. – Правда ничего? Хочешь, я сыграю с начала?
– Ничего, конечно. – Я улыбнулся, но невольно попятился. – Прости, но я устал. Мне не помешает тишина. Но ты играй, играй, упражняйся, сколько нужно… а я пойду.
И я правда поскорее пошёл, терзаемый и досадой, и угрызениями совести.
«…Это же твоё время, тебе решать, на что его тратить; это твоя жизнь, тебе выбирать, какие твои иллюзии – любви, таланта или успеха – однажды рухнут и швырнут тебя на землю, поранив обломками». Я, как всегда, промолчал. Иногда мне вообще кажется, что к моему скепсису по поводу увлечения Готфрида примешивается зависть: погружённый в работу, непрерывно кому-то нужный, сам-то я праздных занятий не имею, хотя в далёком юношестве и играл чуть-чуть на виоле, и рисовал – хотя бы приглянувшиеся растения в университетском ботаническом саду. Но у меня это никогда не было серьёзным делом – скорее чем-то оздоровительным для сердца, сродни прогулкам и пробежкам. То же отношение я пробовал воспитать в детях. Ох, Готфрид, остаётся надеяться, что успехи служебные заменят ему успехи музыкальные и он будет счастливее, чем сейчас, когда раз за разом провожает меня – да и всех, кто опрометчиво соглашается послушать его музыку, а потом не чает сбежать, – обиженным, горящим, но уже обречённо-понимающим взглядом?
Определённо, это тоже не даёт мне покоя, иначе почему не имеющий отношения к вампирам разговор с сыном только что оказался мною задокументирован? Пора вернуться к делам и темам несемейным.
За привычными мыслями о Готфриде мелькнула другая, косвенно связанная с утренней аудиенцией. Что-то в кваканье Мишкольца мне запомнилось, засело в мозгу. Ах да, кошки и собаки… Всё началось с того, что в том городке не осталось кошек и собак, так? Видимо, вспомнились потому, что сочинительство сына непременно бы их распугало. Так или иначе, смутно встревоженный непонятно чем, я в ту ночь плохо спал, много думал о всяких потусторонних глупостях и наутро постарался скорее уйти в земные дела.
Следующие несколько недель разговоры о вампирах не прокрадывались под своды Хофбурга. По крайней мере, Императрица, видимо, понимая, что мне смешны эти пересуды, избегала их, и я был благодарен. Нам хватало тем для обсуждения, начиная от очередных церковных нападок на мой анатомический театр[13] и заканчивая полным нежеланием Её Величества в угоду собственному желудку хоть ненадолго, на полмесяца, поумерить пыл насчёт жирных супов и отбивных! Наша с этой невыносимой эпикурейкой война, длящаяся десятый год, похоже, бесконечна. Насколько послушен её муж, настолько непобедима она, тайком лакомящаяся то засахаренными цветами, то пирогом на пиве – а потом с сетованиями пытающаяся преодолеть следствия этих излишеств постными бульонами.
Мне напомнили о Каменной Горке только в первые дни февраля, и то было странное напоминание. В конце утренней аудиенции, отведя меня в сторону от прочих собравшихся в зале, Её Величество спросила вроде бы небрежно:
– Что, доктор, не забыли, как герр Мишкольц пугал нас сказками своих владений?
– Вне всякого сомнения, – подтвердил я, отрывая взгляд от носков туфель и стараясь не выдать желчной иронии. – Как он, ещё воюет с вампирами и священниками?
Императрица кивнула, задумчиво опуская на подоконник свои по локоть обнажённые полные руки. Она выглядела рассеянной, и я не мог не отметить скверной перемены в цвете её лица, которая не укрылась даже под слоем белил и румян. Она тревожилась. О чём?
– С той беседы я получала от него письма трижды, – продолжила она. – Люди в Каменной Горке за время его отъезда вскрыли несколько могил и сожгли, обезглавив, ещё девять трупов сограждан. Якобы те восстали, вернулись и, если бы не это… аутодафе, в вампиров обратились бы все местные покойники: заразились бы через кладбищенскую землю. Солдатам не удалось остановить надругательство… И это не всё.
Я невольно присвистнул – подцепил этот мальчишеский звук изумления у её супруга. Императрица слегка улыбнулась. «Хотя бы вы в недурном расположении духа, – читалось на её лице. – Но это ненадолго».
