Человек, который любил детей (страница 6)
– Де-ети! Луи! – крикнула Бонни.
– Не спеши, Бон, – отозвался Сэм. – Лулу приготовит завтрак. Пусть Бонифация неводня (сегодня) поспит на часик дольше: воскресенье – день веселья для всех трудяг-работяг.
– Но Лулу-то трудится, – заметил Эрнест.
– Лулу тоже спит, только стоя, – улыбнулся Сэм.
– Чай наверх нести или внизу будете пить? – раздался снизу крик.
– Наверху.
В следующую минуту они услышали позвякивание чашек и кряхтение Луи. Она была полноватой девочкой, рослой для своих лет. С раскрасневшимся лицом, с которого не сходило угрюмое выражение, Луи вошла в комнату, поставила поднос на кровать у ног Сэма и разлила всем чай. После понесла чай на чердак тете Бонни, и когда стала спускаться оттуда, Сэм напевно крикнул ей:
– А где твой чай, Скорбная Лулу?
– На кухне.
– Почему не принесла его сюда? Эрнест-Непоседа! Иди принеси Лулу ее чай.
– Мне овсянку нужно сварить, – отозвалась девочка и пошла дальше, но на лестничной площадке споткнулась о клеенку.
– Джонни-Ротозей![7] – позвал ее Сэм. – Сейчас же иди сюда, послушай, какую важную новость сообщит-протрещит всем твой отец! Дети, ваш Сэм едет в Малайю в составе Смитсоновской экспедиции. И я всегда вам говорил, что меня ждут великие дела.
– Когда? – хмуро спросила Луиза.
– Пока не знаю, – отвечал он. – Лулу, ты рада, что твой бедняжка Сэм отправится в дальние края?
– Нет.
– Ты будешь скучать по своему бедному папочке?
– Да. – Девочка в смущении потупила взор.
– Неси сюда свой чай, малышка Лулу. Меня мучат тошнота, жар, головная боль-соль, рези-крези в животе. Я хочу, чтобы моя маленькая семья-бадья была со мной сегодня утром. А когда мне станет лучше, мы устроим бам-тарарам. А овсянку мама сварит. – Он упрашивал ее, умолял.
– Кашу сварить мама велела мне, – упрямилась Луиза.
Сэм метнул на нее раздраженный взгляд.
– Тогда иди вари! В жизни еще не встречал более строптивой девчонки!
Насупившись, Луи повернулась и поплелась из комнаты. Но на лестнице улыбка осветила ее лицо: она предоставлена самой себе! Наверху отец пел и балагурил с ее братьями и сестрой; мама с тетей читали в постели; утро зачиналось неторопливо; и ее книга, та самая «Ронсевальская легенда», к которой она питала неукротимую страсть и которую перечитывала уже в третий раз, лежала раскрытая на полочке раковины возле плиты. Луи ничто не мешало читать, пока она просеивала овсяную муку. Утро выдалось теплое, восхитительное; птицы уже оглашали округу пением. Тени смягчали яркий свет. Жаркий влажный воздух полнился благоуханием цветов, запахами гумуса и хвои. Старая древесина дома источала изысканный аромат, и даже от овсянки, которая медленно варилась на плите, исходил аппетитный дух.
Сварив кашу, Луи вместе с книжкой переместилась в душевую, построенную в конце веранды. Там она водрузила книгу стоймя на поперечную балку и встала под холодный душ. Вода мягко струилась по ее телу, а она, чуть поводя плечами, переворачивала страницы мокрыми пальцами, от чего бумага размокала. А дом уже полнился гвалтом и гамом.
Бонни – ее короткие серебристо-золотистые волосы были пострижены «под пажа» – суетилась на кухне, готовя завтрак и напевая: «Deh, vieni, non tardar»[8]. Сэм с сыновьями в прачечной смешивал краску; Эви накрывала на стол в длинной столовой. Из дверей вырвался взрыв поющих голосов: отец и его отпрыски затянули песню «Дом, милый дом»[9]. Эви звонко подпевала хору слившихся голосов: «Ах, дом! Милый дом! Лучший в мире дом!» Приободренные птицы оглушительно заверещали, будто тысячи безобидных дерзких дьяволят, притаившихся в листве. Услышав это, Луи обычно тотчас же ставила пластинку, и их верещание начинало звучать как писклявый призывный клич: «Папагено, Папагена!»[10]
– Он глаз открыть не может, если вокруг него не крутится и не гудит целое племя мелюзги! – напевно крикнула Генриетта.
Выйдя из душа, Луи в открытую дверь увидела, что Томми сидит в мамином кресле и играет с ее колодой карт для пасьянса. Из комнаты Генриетты всегда исходил мускусный дух – сочетание пыли, пудры, благовоний и запахов тела, будораживших кровь детей. Спальня матери была столь же привлекательна для них, как и радостное пение Сэма, и если им дозволялось, они, пользуясь случаем, толпились в комнате Генриетты, бегали на кухню, чтобы принести ей что-то, спрашивали, не нужно ли подать ей ее вязание или книгу, кубарем вылетали в коридор, снова возвращались, сновали туда-сюда, так что казалось, будто у нее не шестеро детей, а все двадцать. Их такие разные голоса дымились, булькали, схлопывались, трещали, словно неугомонный, но безобидный вулкан. Правда, забираться к ней на постель Генриетта не разрешала. В старой ночной сорочке, в очках, с заплетенными в тугую косу тронутыми сединой черными волосами, она сидела на кровати одна, в самом центре, подложив под спину две или три подушки. Рядом лежала какая-нибудь вещь, которую она штопала, или, чуть дальше, книга, которую она отшвырнула в сердцах, воскликнув с омерзением: «Боже, какая чушь!»
Но порой она позволяла им кутаться в ее шали и старые халаты, примерять грязную одежду, приготовленную для стирки, устраивать посиделки на цветастом зеленом ковре возле ее большого мягкого кресла, на которое они накидывали одеяла, или разглядывать вещи на ее туалетном столике и в так называемых – по определению детей – сокровищных ящиках. А в комнате Хенни все выдвижные ящики были «сокровищными». В них лежали внавалку всевозможные кружева, ленты, перчатки, цветы, жабо, ремни, воротники, булавки для волос, пудра, пуговицы, бижутерия, шнурки и – о, диво дивное!– баночки с румянами и тушью для ресниц – сущее проклятие в восприятии Сэма, а для них – чудесное таинство. Нередко, в качестве подарка, детям дозволялось заглянуть в сокровищные ящики, и тогда они погружали руки в мешанину различных текстур и поверхностей, с горящими глазами и восхищенными лицами щупали, угадывали, строили предположения, пока пальцы не натыкались на что-то незнакомое, и тогда их лица становились серьезными, удивленными, малыши принимались тянуть, вытаскивать загадочную вещь и в результате вываливали на пол все содержимое ящика, на что мама реагировала возмущенным криком: «Ах, негодники!»
Детям было радостно и весело с обоими родителями. И мать и отец в одинаковой степени волновали их воображение и даже завораживали. Вопрос был лишь в том, что кому хочется: петь, носиться туда-сюда или производить впечатление («Позерствовать, как все Поллиты», – язвила Хенни) или выискивать что-то загадочное («Комната Хенни – первозданный хаос», – саркастически замечал Сэм). Любой из детей мог спросить о чем-то отца и мать и получить ответы. Только ответы Сэма всегда были по существу, содержали конкретные факты. А Хенни своими ответами лишь интриговала детей: чем дольше они ее слушали, тем больше не понимали. За Сэмом стоял физический мир, а за Хенни… что? Одно сплошное великое таинство. Даже комнаты родителей являли собой две разительные противоположности. Все знали, что находится в комнатах Сэма, в том числе, где хранятся полис страхования жизни и банковские документы. Но никто (и меньше всего Сэм – всезнайка и всевидящее око) не знал наверняка, что именно лежит хотя бы в одном из шкафов или столов Генриетты. Мать запирала шкафчики с лекарствами и ядами, запирала ящики, в которых лежали письма и старинные монеты из Калабрии и Южной Франции, шкатулка с драгоценностями и все такое. Детям разрешалось в них копаться лишь от случая к случаю, а Сэму в комнату жены вход и вовсе был воспрещен. Посему даже Луи временами воспринимала Хенни как островок услады, пещеру Аладдина; Сэм же был больше подобен музею. Генриетта кричала, Сэмюэль ворчал; Хенни ежедневно уличала Сэма в лицемерии, а Сэм, как ему это было ни мучительно, считал своим долгом заметить, что Хенни прирожденная лгунья. Каждый из них старался удержать при себе детей, не отдать их в руки врагу. Но дети не принимали сторону ни одного из родителей. Их подлинные чувства зиждились на впечатлениях, которые они получали, распевая песни с отцом и выискивая сокровища в комнате матери.
Луиза приходилась Хенни падчерицей. Все это знали, и никто – меньше всего сама Луи – не ждал, что она будет любить ее как родных детей. Но хотя Хенни с годами заметно подурнела, ее сокровища, физические и духовные, чувственный привычный образ жизни, какой она вела дома, доброта, какую проявляла к тем, кто был болен, эксцентричные фольклорные присказки, светские манеры, привитые ей в престижной частной школе, и женственность находили отклик в душе Луи. Непритязательная, она не имела большого опыта общения с другими женщинами, не знала материнской любви и потому сумела принять Хенни со всеми ее особенностями – важничаньем, беспорядком в шкафах, разбросанными шляпками и туфлями, необычными красивыми вещами, что ей доставались из вторых рук – от ее богатых кузин, подарками, подачками и искусной ложью, которой она потчевала дам во время послеполуденного чая. Что касается любви – Луи не тосковала по тому, чего никогда не знала. В действительности утонченная, анемичная Хенни испытывала неприязнь к сбитой неуклюжей здоровой девочке и по возможности старалась избегать с ней общения. А Луизе только этого и надо было: она жаждала одиночества. Дети, и Луиза тоже, принимали как должное, что взрослые бесцеремонно вторгаются в их жизнь, и Луи с ранних лет проникалась благодарностью к Хенни за то, что та порой нарочито обходила ее вниманием, отказывалась наставлять ее и рассказывать о ней гостям.
В смутных воспоминаниях раннего детства Луи Хенни была прекрасной стройной темноволосой молодой леди в шелковом халате с оборками – мать крупного рыжего младенца, спавшего в ворохе оборок в плетеной колыбели. Она устроила торжественный прием, принимая очень красивых и нарядных молодых леди. Все связанное с Хенни после того дня оказалось вычеркнутым из памяти Луи. В ее воспоминаниях Хенни появилась уже только через несколько лет. И теперь она была совсем другая: темноволосая леди в оборках исчезла, ее место заняла неопрятная сердитая Хенни, которая, до хрипоты навизжавшись, наоравшись на них всех, падала без чувств на пол. Поначалу Сэм бросался за подушками. Позже в отношениях между родителями наступил период, когда Сэм обычно говорил: «Не обращай внимания, Лулу. Она притворяется!» Но Луи все равно мчалась за подушками, а потом, пыхтя, подсовывала их под голову мачехи с мертвенно бледным осунувшимся лицом в обрамлении черных волос. После Луи бежала на кухню и просила Хейзел – их худую неприветливую служанку – приготовить для Хенни чай. Когда Луи была поменьше, ей доверяли открыть заветный шкафчик с аптечкой и взять оттуда лекарства Хенни – фенацетин, аспирин или запретный пирамидон – или нюхательные соли; а один раз она даже принесла бутылку спиртного, которая была спрятана в глубине за пузырьками с лечебными препаратами. Все дети знали про эту бутылку, и никто из них ни разу не проболтался о ней отцу. И они не считали это обманом. Отец для них олицетворял писаный закон, а мать – естественный. Сэм был повелителем в своем семействе по праву помазанника Божьего, а Хенни – вечным противником повелителя, домашним анархистом волею Божьей.
