Человек, который любил детей (страница 9)

Страница 9

Нередко можно было видеть, как из окон мансарды он украдкой оглядывает улицы в надежде узреть кого-нибудь из соседских малышей, идущих в Райский сад – Тохога-Хаус или со страхом рассматривающих отвесные стены дома Поллитов, огромные деревья с птичьими гнездами на их участке и высокие живые изгороди. Порой ребенок едва заметно улыбался или даже махал тоненькой, будто щупальце актинии, ручкой, когда замечал среди птичек и листвы яркую соломенную шевелюру Сэма. И тогда он расплывался в улыбке, его раздувало от радости, если он видел, как малыши с опаской и восторгом таращатся на его большой дом. В последнее время он подумывал переименовать свой дом в особняк. Благодаря своим чудаковатым соседям (у которых жилища были меньше) и их детям, благоговевшим перед Тохога-Хаусом, Сэм любил свой дом еще больше. Ведь он был из тех осторожных, боязливых людей, которые хорошо помнят менее благополучные времена и твердо намерены ни за что не допустить возврата к былому. Некогда он снимал маленькую каморку, куда никогда не заглядывало солнце, в ветхом домишке, построенном в псевдотюдоровском стиле. Этот дом, принадлежавший его брату, располагался в комплексе ленточной застройки в Дандоке, неподалеку от верфей, где брат работал маляром; но даже эта каморка стала для Сэма шагом вверх по сравнению с домом его отца. Тохога-Хаус, который, немного подкрасив, Сэм теперь хотел переименовать в особняк (за него он платил тестю всего пятьдесят долларов в месяц, включая налоги), по-прежнему доставлял ему радость, столь огромную, что он готов был забыть мрачные дни своего супружества, угрозы Хенни убить детей, покончить с собой, поджечь дом. Ведь по природе своей Сэм был человеком жизнерадостным, симпатичным, великодушным и отзывчивым. Он был не способен на бесчестный поступок, что непременно испортило бы ему жизнь, не вынашивал злых помыслов, опасаясь неприятных последствий, не предавался печали или унынию, и даже трагедия не могла прокрасться в его сердце. От такого он бы заболел или сошел с ума, а Сэм был поборником физического и психического здоровья, ратовал за успех и любовь к людям.

Малыш Сэм с малюткой Роджером Уайтом обсуждали игрушечный грузовик Поллитов. Сэм сам его смастерил и дал ему название Лейкосома.

– Уайти! Уайти! – слащавым, зазывным тоном окликнул он соседского мальчика. – Давай заходи к нам, и я разрешу покататься на моем грузовике. – Уайти хихикнул. – Это моя машина, – продолжал соблазнять малыша Сэм, – ты должен спросить у меня разрешения. Правда, мальчики?

Эта комедия продолжалась при довольно вялой поддержке со стороны детей Поллитов. Сэм настойчиво завлекал грузовиком маленького Роджера, даже упомянул зачем-то козла Уайтов, который как-то забрел к ним в сад и съел сон-траву. Отец явно валял дурака, но дети относились к этому великодушно: пусть развлекается. Вскоре Уайти удалось заманить к крыльцу, посулив ему стакан апельсинового сока. Все уселись рядком на самодельной скамейке у стены дома.

– Ну вот, теперь у меня пятеро сыновей, – сказал Сэм, – надо завести еще пятерых. – Его сыновья смущенно заулыбались.

– У, папа, – с беспокойством пробормотала Эви. – Это слишком много: на всех еды не хватит.

– Десятерых сыновей я прокормлю. Сами будем выращивать продукты питания. Мы раздадим нашу землю в аренду, по грядке на человека, сами будем выращивать хлеб, овощи и все прочее. Найму еще нескольких женщин, будем печь собственный хлеб и все остальное. Как думаешь, Уайти?

– Конечно, а еще можно вырастить коров и получать молоко, – возбужденно ответил Уайти. Сэм был польщен.

– Хотел бы я иметь сто сыновей и дочерей, – не менее взволнованно продолжал Сэм, – тогда мне совсем не пришлось бы работать. Вы, детишки, работали бы за меня. Для мальчиков я организовал бы лагерь Гражданского корпуса охраны природы, а для девочек – колонию по пошиву одежды. А маме, папе и Бонни работы не останется. Да, мормины [мормоны] правильно придумали: пятьдесят женщин с детьми на одного мужчину, и ему самому можно не работать. – Он озорно улыбнулся Луизе, наблюдавшей за ними из окна кухни.

– Мой папа уезжает в Манилу и Малайю, – доложил Малыш Сэм маленькому гостю.

Дети загомонили, обсуждая, как он будет путешествовать – поедет на автобусе, поплывет на корабле или полетит на самолете. Сэм дал им немного поспорить, а затем стал излагать подробности, с мечтательностью во взоре увлеченно описывая предстоящее путешествие по суше и по морю, общение с представителями разных народов. И дети вместе с ним уносились в неведомые дали, слушали его, раскрыв рты, с затуманенными глазами, а он самозабвенно вещал:

– …начинают сбываться мои самые сокровенные мечты, исполняется одно из моих самых страстных желаний. Лулу о нем знает, и Эрни тоже. Я стремлюсь максимально познать ближнего своего – однажды и вам это предстоит, и малышу Уайти, быть может, тоже, – проникнуть в сердца людей чернокожих, смуглых, желтых, с татуировками. Ибо я верю, что в существе своем они все одинаковы, все хорошие люди; что рано или поздно с помощью более развитых собратьев они объединятся во всемирное сообщество, в котором все различия, связанные с гражданством, верой и образованием, будут уважаться и постепенно стираться, и в результате возникнет единая для всех религия – мир во всем мире, всемирная любовь, всеобщее взаимопонимание. И религия эта будет зиждиться на науке и соответствующем воспитании даже самых негодных и скверных индивидов. Речь не о нынешних идеях коммунизма; коммунизм – политическая доктрина, проповедующая – не ненависть, нет, я бы так не сказал, – но войну, классовую войну, как ни ужасно это произносить. Сторонники этой доктрины заблуждаются, но действуют они, несомненно, из лучших побуждений; я знаком с некоторыми из них, и это очень хорошие люди, хоть и не способны быть лидерами в силу того, что им чуждо такое понятие, как любовь к человеку. Коммунизм – это, скажем так, доктрина заблуждения, а заблуждение не основано на науке. Для каждого человека он сам важнее всего остального, но мы являемся лишь особями определенного биологического вида. И мы должны заботиться о сохранении своего вида. Мы – не животные: особи одного вида не должны воевать с особями других видов до полного взаимного уничтожения. Мы – люди, мы должны сплотиться ради благополучия нашего рода, ради сохранения естественного порядка вещей, так сказать. – Сэм широко улыбнулся, будто выступал на публичном мероприятии.

Дети таращились на него во все глаза, словно смотрели кино. Они будто впали в транс, слушая про цветных людей, о которых он рассказывал, но уже начинали ерзать, и Сэм, заметив это, прервал свою речь.

Луиза удобнее оперлась на ограждение крыльца, глядя на отца с отсутствующим выражением на лице. Утро выдалось жарким, и Сэм надел свой малярный комбинезон прямо на голое тело. Разглагольствуя, он взмахивал не тронутыми пушком мускулистыми золотисто-белыми руками, и все видели мокрые от пота пучки желто-рыжих волос у него под мышками. Его задубелая упругая кожа являла разительный контраст с матовым шелком детских щек, из больших пор проступала испарина. Но Сэм не стеснялся своей потливости, считая, что обильное потоотделение – это его особый дар, что это «естественно». Женщины пользуются духами, нередко говаривал он, дабы затушевать запах немытого тела!

– Моей системе, – продолжал Сэм, – которую я сам разработал, можно дать название «унитарный человек» или «унитарность».

Эви робко хихикнула, не зная, можно ли смеяться.

– То есть универсальность? – уточнила Луиза.

Эви снова засмеялась, но тут же, придя в ужас от своей оплошности, побледнела, стала бесцветной, как тусклая оливка.

– Не умничай, Лулу,– надменно одернул Сэм старшую дочь.– А то, когда умничаешь, ты на крысу помойную похожа. Мир придет к унитарности лишь после того, как мы искореним всех изгоев и дегенератов.– В его голосе слышалась угроза.– Для этого будут использовать камеры смерти, или даже люди сами будут просить о том, чтобы им дали возможность умереть без боли, подвергли их, так сказать, добровольной эвтаназии.

Тут Луиза не удержалась, расхохоталась от этой идеи и заявила:

– Не будут.

– Людям внушат эту идею, и они сами будут стремиться к созданию нового человека, а с ним и нового идеального устройства общества.

– О, прошу вас, убейте меня, я ни на что не гожусь, – пропищал вдруг Эрни. Разумеется, его выходка имела успех, Сэм довольно усмехнулся. Но на том все закончилось, больше никто ничего не сказал об идеальном государстве Сэма.

И вдруг раздался некий странный хриплый присвист: «Фи-би! Фи-би!» Все вздрогнули от неожиданности, стали озираться по сторонам. Но поблизости не было никакой Фиби, да и сам бряцающий клич лишь отдаленно напоминал имя Фиби, а больше походил на сипение дряхлого старика, испускающего последний вздох. И тут они увидели своего друга. Это был кошачий пересмешник, мистер Думетелла. Он вернулся к ним, сидел на голой ветке вяза, на которой обычно качался все лето, и просто отрабатывал крик мухоловки для своего репертуара. Похрипев немного, он прекратил имитировать чужое пение и завел собственную трель.

– Как он поет, как ему нравится, что его слушают! – с восторгом воскликнул Сэм и засвистел, привлекая внимание птички. Пересмешник умолк, слушая его. Месяцами они учили мистера Думетеллу различным мелодиям, надеясь, что он включит их в свои попурри. Сэм и мальчишки отлично умели свистеть. – Ну а теперь, – скомандовал Сэм, – за работу, мальчики, за работу. Уайти, ты пока готовь замазку. – Он вприпрыжку сбежал с веранды, и дети последовали за ним. Сэм затянул песню «Есть одно место на берегу», и все подхватили.

3. Что дóлжно делать поутру?

Все семейство трудилось. Луи заправляла постели; Эви из остатков еды замешивала корм для животных; мама решила испечь пирожки с малиной, а тетя Бонни чистила картофель. Бурливое воскресное утро полнилось одуряющими запахами стряпни. Бонни то и дело заводила какую-нибудь песню, Луи наверху тоже вполголоса распевала: «Велите жить – я буду жить, молиться и любить…»[13] Из прачечной несся мощный хор голосов. Хенни, погруженная в свои мысли, не обращала внимания на домашний концерт: она была настолько привычна к так называемому, по ее определению, «гудежу Поллитов», что вполне спокойно мирилась с ним, если день был чудесный. От дум она очнулась лишь тогда, когда смолкла песня Луи. Обычно это означало, что Луи уже не трудится, а слоняется без дела или читает. На самом деле Луи смотрела в чердачное окно. Оно выходило на юг, и вдалеке она видела силуэты каменных сооружений столицы, проступавших в дымке смрадных испарений, поднимавшихся от реки. Устремив взгляд вдаль, она думала – точнее, цитировала строки из Торо: «Труд поутру! Что дóлжно делать поутру?»[14] А про труд она вовсе не думала. Сияя от удовольствия, девочка представляла, как она, Луи, блистает в сценах арлекинады, выступая (не чета всем Поллитам, в том числе тете Бонни, вечно напевавшей какую-нибудь опереточную арию) перед неразличимой с подмостков огромной публикой, до отказа заполонившей огромный, как мир, оперный театр с ярусами лож под самый потолок, высокий, словно свод собора. Пару ей составлял актер, исполнявший главную роль – гигантский силуэт, подобный Мефистофелю, но он был не в счет. На сцене царствовала она одна, отбрасывая тень своей души на воображаемых зрителей, которые время от времени разражались овациями, и шум их аплодисментов напоминал шорох листьев, гонимых ветром по земле, – точно так, как они шуршали в этот самый момент на бетонных дорожках Тохога-Хауса и на асфальте уличных тротуаров, которые периодически открывались ее взору в просветах колышущихся ветвей.

В это самое время, когда ее мачеха внизу, заметив, что на верхнем этаже наступила тишина, думала: «Нужно написать Сэму, чтобы провел с дочерью воспитательную беседу, отчитал ее за неряшливость и леность (только она чертовски непрошибаема, даже его не слушает…)», Луи, стоя у окна, пробормотала себе под нос:

– Если бы я не знала, что я – гений, точно бы умерла. А зачем тогда жить?

– Луи, что ты сказала? – спросила Эви, появляясь в дверях чердачной комнаты братьев.

– Ничего. Закончила с объедками?

– Снеси, пожалуйста, вниз ведро тети Бонни.

– Снесу, – сердито буркнула Луи.

Обиженная Эви сникла:

– Мама сказала, ты всегда его выносишь.

– Я знаю, что мама сказала! – заорала Луи, поворачиваясь к сестренке.

Эви вздрогнула, съежилась, широко распахнув глаза с расширившимися от страха зрачками. Ей уже доводилось видеть Луи в ярости. В такие моменты ничто не могло ее остановить, ничто, кроме нее самой, но еще страшнее было наблюдать, как она злодейски сдерживала в себе зверя, готового выпустить когти. Однажды Луи набросилась на Эви, принялась таскать ее за волосы. В другой раз раздавила чирей на виске Эрни. Эви побледнела, а ее светлые глаза, напротив, потемнели, и волосы как будто встали дыбом.

Луи со своей стороны расстроилась. Она никогда еще не видела такого ужаса на лице сестренки и почувствовала себя неким чудовищем. Решила, что больше никогда не станет срывать на Эви свой гнев. У Эви мог случиться припадок. Однажды, когда на закате они возвращались из своей традиционной поездки в Балтимор, им пришлось выйти из машины и отнести вытянувшуюся в струнку побелевшую Эви в какой-то дом у дороги. И по вине Луи с Эви подобное могло повториться. Приласкать сестренку она не могла себя заставить, но сказала мягко:

[13] Первые строки стихотворения английского поэта XVII в. Роберта Геррика (1591–1674) «To Anthea, Who May Command Him Any Thing» («Антее, завладевшей им безраздельно»).
[14] Генри Дэвид Торо (1817–1862) – писатель, философ, натуралист и поэт. Видный представитель американского трансцендентализма. Основной его труд – «Уолден, или Жизнь в лесу» (Walden, or Life in the Woods), из которого взяты цитируемые здесь строки.