Все, что я тебе обещала (страница 3)
Теперь-то я понимаю: мама не решилась оставить меня одну дома. Я была в депрессии, и вовсе не в романтизированной, как в фильмах или книжках. Я существовала будто под тяжелым шерстяным одеялом: чувства притуплены, мысли как в тумане, эмоции острые и непредсказуемые. Слишком встревожена, чтобы сидеть на месте, слишком взбудоражена, чтобы спать, и злилась я не меньше, чем грустила. Меня внезапно заклинило на том, что я смертна. Я все думала – ведь Бек был таким здоровяком. Сама жизнерадостность. Если у него внезапно остановилось сердце, кто обещает, что мое не засбоит, пока я пытаюсь как-то залечить его, израненное горем?
– Попьешь со мной чайку? – спросила тогда мама, откладывая план уроков.
Я помотала головой, и зря: повело так, что меня качнуло.
Мама забеспокоилась:
– Что ты ела на завтрак?
Я не помнила, чтобы вообще ела, пила воду или делала зарядку. Не помнила, когда последний раз спала дольше двух часов подряд или выходила на дневной свет. Я уже неделями не открывала дневник, не красилась, не разговаривала с Мэйси – школьной подругой. И целую вечность не писала Энди и Анике, подружкам, которые у меня были раньше, в Колорадо-Спрингс. Родители настояли, чтобы я посещала психотерапевта – лучшего в штате специалиста по работе с горем. И сами они очень старались меня поддерживать, хотя тоже горевали. Но мой парень умер, и от меня остался лишь призрак.
– Хлопья, – соврала я.
Мама встала и пошла рыться в буфете.
– Сварю суп.
– Не хочу я суп.
– Тогда сделаю смузи, – объявила мама и извлекла блендер.
Я отстраненно наблюдала, как она режет банан, как вынимает из холодильника кокосовое молоко. Потом мама открыла морозилку и извлекла пакет замороженной клубники – а та покоилась рядом с тремя килограммами крафтового мороженого. Вот тут мама с шумом втянула воздух, захлопнула дверцу морозилки и забыла про клубнику.
Потом медленно повернулась ко мне – понять, успела ли я увидеть злосчастное мороженое, оценить, как я это перенесу.
Мороженое я увидеть успела, и это было непереносимо.
В тот день, когда доставили это мороженое, Бек – который мне его и отправил – перестал существовать.
Я рухнула на пол.
Мама кинулась ко мне. Обняла – и я ей позволила, хотя мы не прикасались друг к другу с того официального объятия, которое полагалось на прощании с Беком.
Мама виновата.
Не в его смерти – нет, не в этом.
А в моем потрясении, в невыносимых мучениях.
Всю мою жизнь мама твердила про родственные души, про то, как мы с Беком будем жить долго и счастливо. Я никогда не сомневалась в своей судьбе. В своем счастливом предназначении. Бек принадлежал мне, а я ему – и как мама вообще посмела убедить меня в том, что мы будем жить долго и счастливо?
Я рыдала на полу кухни.
Когда я наконец взяла себя в руки, мама вместо смузи приготовила домашнее брауни. Мы съели его прямо с противня. Брауни получилось маслянистое и слегка сыроватое – именно такое, как я люблю. Мама вместе со мной ела кусочек за кусочком, а я спрашивала себя: может, когда-нибудь я перестану ставить ей в вину то предсказание двадцатилетней давности?
В тот вечер папа вернулся домой и привез трехмесячного щенка пойнтера с купированным хвостиком, мокрым носом и большими лапами.
Щенка я назвала Майором.
Он был как лучик света в эти темные, мрачные месяцы.
…И вот теперь папа наклоняется и чешет Майору макушку. Пес виляет хвостом. Он такой милый, такой ласковый. У меня есть подозрение, что обо мне папа в последнее время такого сказать не может. От беспокойства морщины у него на лице стали глубже и седина на висках заметнее – песочно-русые волосы уже не скрывают ее. На лбу залегли тревожные складки. Можно подумать, папе мало забот на службе, с мамой, с Коннором и Берни – еще я добавляю ему переживаний.
– Милли, тебе нужно общение, – говорит папа. – Знакомства. Да, жизнь Бека закончилась, и это ужасно, совершенно ужасно, но тебе надо двигаться дальше. Он бы этого хотел. Сама прекрасно знаешь.
Я часто-часто моргаю, чтобы отогнать слезы.
Папа дергает пса за поводок, потом берет меня за руку и мягко тянет за собой. Мы медленно идем дальше, а на улицу спускается вечер.
У папы два основных режима: мирный и боевой. Дома, со мной и с мамой, у него почти всегда включен мирный режим. Папа расслаблен, умеет слушать, умеет смешить. А вот когда начинаются разногласия, или приходит беда, или вот как сейчас – тогда включается боевой режим. Папа собран. Сосредоточен. Никаких соплей.
– Я хочу, чтобы завтра в школе ты постаралась как следует, – говорит он, когда мы подходим к дому.
– Я всегда стараюсь как следует.
Это правда. Еще в начальной школе я была отличницей с доски почета. В прошлом семестре с головой ушла в учебу и впервые получила высший балл.
– Я про общение, – поясняет папа. – Улыбайся. Заводи беседы. Заведи друзей.
– Но это будет как…
Я едва не произношу «как начать с чистого листа», но папе это от меня и нужно – чтобы я начала с чистого листа. Он хочет, чтобы я вылупилась из кокона, в котором прячусь с самого ноября, хочет, чтобы я расправила крылья в этом новом негостеприимном мире.
Он не понимает: для меня начать с чистого листа – все равно что бросить Бека.
– Будет как что? – переспрашивает папа.
– Будет… очень трудно.
– Трудно не означает невозможно. – Он ободряюще толкает меня плечом. – Именно трудности делают нас лучше.
Вот и наш дом. Мама с бокалом вина сидит на крыльце в кресле-качалке – их там два. Видит нас, машет.
Папа улыбается и машет в ответ.
Майор виляет обрубком хвоста.
«Посмотри на мою семью, – говорю я Беку. – Стараются держаться. И им это вполне удается».
Глядя в землю, я отвечаю:
– Постараюсь. Завтра постараюсь завести друзей.
Скорбь
Потрясение: воздушный шар, который проткнули иголкой. Дыхание прерывистое, в глазах туман. Сердце стучит с перебоями.
Отрицание: неразумно, незрело. Сжатые кулаки, стиснутые зубы.
Боль: железный привкус во рту. Рассеченная кожа, сломанные ребра. Хватаешь ртом воздух, цепляешься, умоляешь.
Вина: последний лепесток сорван с цветка. Взгляд в прошлое и сожаление.
Гнев: подожженный динамит. Искрится, палит, прожигает насквозь.
Торг: одно в обмен на другое. Пахнет горечью. На вкус – испорченное.
Депрессия: Темные дождевые тучи, сальные волосы, пустой желудок, одинокие ночи. И так бесконечно.
Восстановление: чистый бинт. Заземлиться. Сделать шажок вперед, потом еще один.
Принятие: недостижимо.
Новенькая
Семнадцать лет, Теннесси
Первый день выпускного года. Первый день в новой школе.
В новом городе и в новом штате.
С тех пор как я пошла в детский сад, мама фотографировала меня на крыльце с грифельной доской в руках, а на ней белым мелом было написано, в какую группу или класс я иду. Эти фотки мама всегда шлет бабушке и Берни, а если папа где-то в отъезде за морями, то и ему. С возрастом традиция эта кажется мне все глупее, но я никогда не жалуюсь: времени-то тратишь всего секунду-другую, и к тому же раньше я всегда искренне любила первый день учебного года.
Сегодня мама приносит на кухню доску, на которой написано: «Выпускной год!»
Я поднимаюсь из-за стола и ставлю в раковину тарелку с крошками от тостов. Папа отбыл на базу несколько минут назад – подтянутый в своей армейской форме и берцах. На прощание чмокнул меня в макушку и сказал: «Удачи, Милли». Сейчас он уже едет в Форт-Кэмпбелл, но мне нравится думать: будь папа тут, он бы за меня вступился, чтобы мама не приставала с этим дурацким фото.
Но она протягивает мне доску:
– Сфоткаешься быстренько?
Сама она выбрала к хлопковому блейзеру черную юбку, а волосы уложила мягкими волнами. После смерти Бека мама брала академический отпуск, чтобы посвящать все время его семье и еще папе и мне. Не завидую я ей: утешать безутешных – задача невыполнимая. Однако пока я, пришибленная горем, кое-как дотягивала вторую половину учебного года, умирая от одиночества и тоски, мне часто тоже хотелось взять отпуск.
Теперь маму приняли на работу в начальную школу по соседству – там она будет учить младшеклассников читать. Такая работа ей идеально подходит, и я не хочу портить маме утро, но вот улыбаться на фото – нетушки.
Встаю, разгладив мини-платье в цветочек, которое бездумно вытащила утром из шкафа, беру рюкзак.
– Я уже опаздываю.
Мама опускает руки с доской, потом идет за мной к выходу. Моя машина – бывшая в употреблении «джетта», недавнее приобретение – стоит рядом с маминым приобретением, новеньким «вольво». Папа довольствуется тем, что повсюду разъезжает на «эксплорере», который я помню со своих тринадцати лет.
Я уже на полпути к свободе, когда мама окликает:
– Солнышко, ну пожалуйста, а?
Не останавливаюсь.
И не желаю маме хорошего дня.
Не оборачиваясь, машу рукой, а потом захлопываю дверцу «джетты».
И только выводя машину с подъездной дорожки, я наконец оглядываюсь. Понурившись, мама все еще стоит на крыльце. Руки повисли, в одной – доска. Мама смахивает слезинку со щеки и провожает меня взглядом.
«Я чудовище», – говорю я Беку.
Он не возражает.
⁂
По дороге к школе «Ист-Ривер» я страшно нервничаю. За семнадцать лет моей жизни это уже шестая школа – для отпрыска военного не то чтобы запредельно много, но одна в новую школу я шла последний раз очень давно – в шестом классе, когда меня перевели в Колорадо-Спрингс. Страшновато входить в незнакомое здание, видеть вокруг сотни незнакомых лиц, привыкать к новым правилам и убеждать новых учителей, что ты чего-то да стоишь. В Северной Каролине у меня был Бек. И в Вашингтоне у меня был Бек. И в Вирджинии у меня был Бек.
А сегодня, в Теннесси… у меня никого нет.
На школьной парковке – полный бардак. Машины стоят с работающими моторами или беспорядочно кружат. Группки людей лавируют между потоками машин, направляясь к зданию школы, – они смахивают на стайки безмозглых голубей. Парковочные места распределены: номер моего – сто тридцать два, правда, разметка на асфальте почти стерлась. Я целую вечность ищу свой сектор. А когда наконец нахожу, вздыхаю с облегчением. Маленькая, но победа.
Выкрутив до упора руль «джетты», я резко поворачиваю влево, чтобы занять сто тридцать второе место, – и ровно в эту секунду девчонка с иссиня-черными волосами и сумкой-почтальонкой через плечо переступает через разметку.
Секунда превращается в вечность: моя машина едет прямо на эту брюнетку, и я успеваю увидеть, как веером разлетаются ее волосы, когда она оборачивается на звук надвигающейся беды. Рот округляется от ужаса. Руки она вскидывает, будто ими можно остановить полторы тонны металла.
Я с чудовищной отчетливостью понимаю: «Сейчас я ее задавлю».
И мигом новая мысль, словно другим голосом, глубоким и отчаянным: «Амелия, тормози, так тебя и этак!»
Я взвизгиваю, жму на педаль.
«Джетта» тормозит.
Девчонка стоит перед самым капотом и тяжело дышит. Мой бампер сантиметрах в четырех от ее коленок.
Мы смотрим друг на друга сквозь лобовое стекло.
Я встаю на парковочное место, потом дрожащими пальцами отстегиваю ремень безопасности. Впопыхах чуть не вываливаюсь из машины носом в асфальт, но удерживаю равновесие.
– Прости! Ты цела? – торопливо спрашиваю я.
Брюнетка опускает руки – звенят золотые браслеты. Смахивает волосы с лица. Вижу, зубы у нее стиснуты, лоб нахмурен. А какая красотка – идеальная, ухоженная, как в рекламе: таким, как я, которые разве что ресницы накрасят или гигиеничкой по губам пройдутся, и в мечтах такой холеной не бывать.
Вид у девчонки злющий.
А потом в один миг – ну вот как снег съезжает с крыши – злость сходит с ее лица. Она торопливо делает шаг, другой мне навстречу.
– Цела. Ты сама-то как?
