Полётов (страница 6)

Страница 6

– Именно. Мой отец работал на хрустальном заводе мастером-стеклодувом. Делал вазы, фужеры, эти хрустальные рюмки, которые стояли в серванте у каждой советской семьи.

Она улыбнулась каким-то своим воспоминаниям.

– Дома у нас всегда было множество стеклянных вещей – и бракованных, и экспериментальных. Я росла среди этого хрупкого мира. Наверное, поэтому так люблю ясность и прозрачность.

Марина сделала ещё один маленький глоток и продолжила:

– Город у нас был небольшой, но какой-то… настоящий. Все друг друга знали, все понимали, кто чего стоит. После школы я точно знала, что хочу уехать. Не потому, что не любила Гусь-Хрустальный – просто хотелось чего-то большего.

– И вы выбрали журналистику, – произнёс Леонид, не спрашивая, а утверждая.

– Не сразу. Сначала было несколько неудачных попыток. Пробовала поступить на филфак МГУ – не прошла по баллам. Потом в театральный – но там у меня и шансов не было, с моей-то провинциальностью.

Марина говорила об этом легко, без горечи, словно неудачи были просто этапами пути, а не травмами.

– А потом был конкурс сочинений в журнале «Юность». Я написала эссе о стекле – о том, как свет, проходя через хрусталь, преображается. Мне дали специальный приз и рекомендацию в институт. Так я оказалась на журфаке.

Леонид слушал её внимательнее, чем собирался изначально. Было что-то подкупающее в том, как она рассказывала – просто, без лишних деталей, но каждое слово создавало образ, который Полётов легко мог представить: девочка среди хрустальных фигурок, провинциальная абитуриентка перед дверями МГУ, начинающая журналистка с амбициями.

– На первом курсе я влюбилась в однокурсника, – продолжила Марина с самоироничной улыбкой. – Классическая история: он казался талантливым, писал стихи, знал наизусть Бродского. Мы поженились на третьем курсе, сняли комнату в коммуналке. Через два года развелись.

– Почему? – вопрос вырвался сам собой, и Леонид тут же пожалел – слишком прямой.

Марина не смутилась.

– Быт разрушил всё, – пожала она плечами. – Оказалось, что его талант – в основном выпивать и рассказывать, каким великим поэтом он станет, когда его поймут. К четвёртому курсу от стихов остались только тосты, а от отношений – счета за квартиру и пустые обещания.

Марина сделала паузу.

– Знаете, что обидно? Мы даже не ссорились. Просто однажды я проснулась и поняла, что живу с чужим человеком. Что нет смысла продолжать это.

Леонид кивнул – с пониманием, почти с сочувствием. Он слишком хорошо знал это чувство – проснуться и понять, что всё важное вдруг потеряло смысл.

– А сейчас? – спросил он, наполняя стаканы.

– Сейчас я живу в студенческом общежитии. Пятый этаж, окна на котельную. По ночам слышно, как скрипят соседские кровати, утром в душевой нет горячей воды. Вчера кто-то украл мой йогурт из холодильника – третий раз за месяц. Пишу дипломную на подоконнике – единственное место, где хватает света. Подрабатываю статьями где придётся. Редакторы берут интервью и репортажи.

Марина сделала глоток и поморщилась – то ли от крепости напитка, то ли от мыслей.

– Забавно, на первом курсе я представляла, что буду заниматься журналистскими расследованиями. Разоблачать коррупцию, спасать невинно осуждённых, – тихо засмеялась она. – А вместо этого пишу о людях. О том, как они живут, что чувствуют, о чём мечтают.

– И как, интересно? – в голосе Леонида проскользнуло искреннее любопытство.

– Очень, – кивнула она. – Люди куда интереснее, чем кажутся. Даже самые обычные. За каждым есть история, которая могла бы стать романом. Просто не всем дано её рассказать.

Марина замолчала, задумавшись. Потом вдруг вспомнила:

– Был случай прошлой весной. Я поехала в Подмосковье, в деревню, где жил местный поэт. Деревенский гений – стихи про берёзки, про Россию-матушку, но в них было что-то настоящее. Я должна была сделать интервью для областной газеты. Приехала, а там – ни света, ни воды. Генератор сломался, вся деревня в темноте. И вот он, этот поэт – заросший мужик в вылинявшей тельняшке – при свечах читал мне стихи. За окном метель, волки воют – март, а снег по колено. Я сижу, записываю на диктофон, потом диктофон садится. И мы оказываемся будто вне времени: он читает стихи, я слушаю, за окном воет метель, и нет Москвы, журналистики, проблем – только голос и стихи.

Леонид заметил, как меняется её лицо, когда она рассказывает о работе – становится живым, глаза ярче, движения оживлённее. Похоже на то, как меняется его собственное лицо, когда он говорит о литературе – видел это в отражении окна. Поймал себя на мысли, что им обоим одинаково важно их дело – она пишет о реальных людях, он – о выдуманных, но страсть к слову, к истории одинакова.

Леонид несколько раз поправил воротник рубашки, сжимая ткань между пальцами, будто она душила. То и дело гладил пальцами край стакана, вслушиваясь в её голос, то низкий и хрипловатый, когда она говорила о трудностях, то почти звенящий, когда речь заходила о том, что её радовало. Вглядывался в пламя свечи на столе – когда успел её зажечь? – следя, как огонь отражается в тёмных глазах Марины.

Губы его сжимались, когда она говорила об одиночестве – в этих словах звучало что-то слишком знакомое, слишком личное, будто она говорила не о себе, а о нём. Когда Марина упомянула первые публикации в областной газете, её лицо осветилось той же гордостью, которую он помнил по своей молодости – ощущением, что слова имеют силу, что они способны изменить мир.

Потом Леонид тихо вздохнул, словно вопреки себе разрешая слушать до конца. Это не было официальное разрешение – скорее согласие с собственным любопытством. Сколько лет прошло с тех пор, как он по-настоящему слушал другого человека? Не выискивая материал для книг, не отбиваясь от расспросов, а просто слушая – как человек человека?

– Знаете, что я поняла за эти годы? – спросила Марина, когда пауза затянулась. – Что важнее в разговоре не то, что говорят, а то, о чём молчат. Настоящая история всегда в недосказанности.

Марина подняла на него взгляд – прямой, без тени кокетства или манипуляции, просто внимательный взгляд человека, заинтересованного в ответе. И в этот момент Леонид понял, что оказался втянут в разговор, который не планировал – разговор не об интервью, не о литературе, а о жизни. О том, что остаётся, когда слова заканчиваются.

– В недосказанности, – повторил он задумчиво. – Возможно, вы правы. Но иногда и слова говорят громко, если уметь их слышать.

Леонид задумчиво водил пальцем по ободку стакана, вслушиваясь в едва уловимый звон стекла. Он всегда ощущал – уже в детстве это было необъяснимым суеверием – что любые предметы, вещи, даже самые незначительные, хранят прошлое. Не то, что поддаётся расшифровке, а странное, неразличимо шепчущее, притаившееся в трещинках, в затёках клея, в потёртостях на ручках дверей. В каждом предмете – особенно простом, повседневном – пряталась история, которую нужно было уметь услышать.

– В каждой вещи скрыта история, – сказал он, не сразу осознавая, что говорит это не только себе. – Нужно только уметь её прочесть. Как вот в этом стакане… – повернул его так, чтобы Марина увидела изнутри крошечную, едва заметную трещинку у основания. – Видите? Кто-то когда-то стукнул его слишком сильно, но не разбил. Теперь он хранит этот момент – гнева или неосторожности…

Марина взглянула на трещину, затем на него, ища в его лице объяснение. Леонид и сам не смог бы объяснить, почему сейчас вспомнил именно об этом, возможно, её рассказ о хрупкости стеклянных фигурок в родном доме продолжал его собственные годы внутренней ломки.

– Мы окружены такими молчаливыми свидетелями, – продолжил Леонид, чуть повысив голос, будто пытаясь отогнать воспоминание. – Они переживут нас и унесут с собой наши истории. Иногда думаю, только им и интересно, что с нами происходит. Вещи не прощают. Им всё равно, кто тут жил до и кто будет после. Они просто хранят то, что мы им оставили.

Полётов сам не понимал, почему сказал это – словно продолжение давнего разговора с самим собой, случайно выговоренное вслух. Марина кивнула, будто поняла что-то важное, скрытое за этими словами, и снова пригубила свой стакан, не сводя с него глаз.

Леонид отвернулся и посмотрел в окно. Было темно. Луна подсвечивала верхушки сосен. Он не хотел встречаться глазами с Мариной – она слишком внимательно на него смотрела. Самогон начинал действовать: голова стала лёгкой, и воспоминания, которые Полётов обычно держал в себе, начали проступать яснее.

Снаружи ветер шевелил ветки деревьев. В оконном стекле Леонид видел своё отражение – человек со стаканом в руке. Странно было видеть себя со стороны. А за отражением – только темнота и горы, которые ничего не чувствовали к нему и его одиночеству.

Внутри гостиной было тепло – от работающих батарей, от самогона, постепенно разливающегося по телу, от странной, неожиданной близости разговора с человеком, которого он видел впервые в жизни. Тишина между ними не была теперь неловкой или напряжённой – она стала почти уютной, как пауза в разговоре старых друзей, которым не нужно заполнять каждую секунду словами.

– Знаете, – вдруг произнесла Марина, нарушая эту тишину голосом, чуть охрипшим от выпитого, – я недавно брала интервью у Елены Павлиновой.

Рука Леонида остановилась над столом. Он не донёс пальцы до стакана и медленно опустил руку. Услышав это имя, сглотнул. Сердце забилось чаще, он почувствовал, как вспотели ладони. Леонид моргнул несколько раз и сжал губы, пытаясь сохранить выражение лица неизменным.

Павлинова. Имя ударило его, как пощёчина. Он сжал пальцы на краю стола, почувствовав, как ногти впиваются в ладонь. Перед глазами мгновенно возникло её лицо с афиши «Московской весны» – высокие скулы, чуть приподнятый подбородок, глаза, смотрящие поверх зрительного зала. Елена Павлинова – та самая актриса, чей голос звучал из каждого радио.

Леонид медленно опустил руку, так и не взяв стакан. Он почти физически ощущал, как быстро разрушается всё, что так старательно выстраивал: защита, равнодушие, сдержанность. Журналистка, сидящая напротив, знала. Она с самого начала знала, зачем приехала, и её интерес к его книгам, её внимательность, её кажущаяся искренность – всё это было лишь способом подвести разговор к главному. К тому, что действительно её интересовало. К Павлиновой.

Марина продолжала говорить, будто не замечала его реакции:

– Потрясающая женщина. В свои шестьдесят пять выглядит на пятьдесят, а держится так, словно ей и вовсе тридцать. Мы беседовали в её квартире на Маросейке. Она сразу предложила мне выпить коньяк, прямо с порога, представляете? «Без градуса настоящий разговор не состоится», – вот что она сказала.

Леонид сжал пальцы на краю стола. Маросейка. Он вздрогнул, словно от удара. Перед глазами возникло то, чего он никогда не видел – воображаемые тяжёлые чугунные перила, выщербленные ступени, ведущие на третий этаж, и дверь – тёмная, с облупившейся краской и медной ручкой, отполированной прикосновениями. Представлял себе, как скрипят половицы в прихожей, как пахнет сухими травами и табаком, как солнечный свет, пробиваясь сквозь тюлевые занавески, ложится узорами на старый паркет. Годами рисовал в голове узкий подоконник, на котором едва помещается пепельница, и как они сидят на нём вдвоём, почти касаясь плечами, глядя на вечернюю улицу.

– Она тепло о вас отзывалась, – Марина сделала ещё глоток, не отрывая взгляда от его лица, словно изучая каждую эмоцию. – Сказала, что вы всегда были для неё «просто мальчишкой».

Эта фраза ударила Леонида как пощёчина. «Просто мальчишка». Три слова, перечёркивающие всё, что было – или казалось – между ними. Три слова, низводящие их историю до банальности, до скучного анекдота из серии «молодой поклонник и знаменитость». Он почувствовал, как что-то дрогнуло в лице – не улыбка, но и не гримаса, а какая-то смесь горечи и злости.