Археологи (страница 9)

Страница 9

Сын историка, несколько подзабытого ныне, но широко известного в советские годы, и не только в научных кругах (в восьмидесятые книги отца неплохо продавались в магазинах), Герман с детства жил в атмосфере подобных разговоров, бывших для него столь же привычными, сколь и вечная тень в квартире родителей, производимая гигантскими фикусами и великим множеством книг. В то время как в семьях его друзей традиционно спорили о политике и футболе, в их небольших, старомодно обставленных комнатах, где даже мебель, казалось, имела ученую степень, толковали о Возрождении Тимуридов, Великой Ясе, влиянии гуннов на европейскую Революцию Стремени и вероятном местоположении Эргуне-Хун, мифической прародины монголов. Бо́льшую часть жизни отец отдал изучению кочевых империй Востока, прежде всего Аттилы, Тимура и Чингисхана, и души этой троицы всегда незримо жили в их квартире. Быть может, именно она, а вовсе не далекие гробницы была их последним пристанищем.

В детстве Герман любил проводить время в кабинете отца, особенно когда тот, заманчиво шурша листами, писал что-нибудь у окна. Часто, едва заслышав этот шорох, Герман оставлял все дела (недостроенную пирамиду из кубиков, позднее – школьные учебники), важно проходил в кабинет и, нахраписто ерзая, устраивался в потертом кресле, втиснутом между тумбочкой и стеллажом. Из-за хронических болей в спине отец работал стоя, за высоким фанерным столиком-конторкой. По странной привычке, бог весть когда заведенной, для этих своих кабинетных штудий он одевался так же, как обычно одевался в университет: в клетчатую фланелевую рубашку с мягким воротником и мешковатые брюки со стрелками; макушку его венчала вышитая шапочка-ермолка. Несколько рубашек, наглаженных впрок, всегда висели в шкафу: это было священной обязанностью матери. Когда-то студентка отца, ныне помощница декана, она целый день пропадала на факультете, но погладить рубашки и протереть пыль в кабинете мужа не забывала никогда.

Полноватый, даже грузный на вид, но высокий, осанистый, с искристой сединою в бровях, за конторкой отец излучал одновременно академическое величие и домашнюю, чуть рыхловатую мягкость: гранит, драпированный плюшем. Иногда, отдыхая, он отвлекался от рукописи и с шутливой торжественностью, как бы стоя за кафедрой в университете, читал Герману маленькие лекции о своих героях, напоминавшие в то же время цветистые восточные сказки. Он рассказывал о Желтом крестовом походе монголов, об их участии в борьбе за Гроб Господень и неудавшемся союзе с франками; об изумлении, которое испытали многочисленные монголы-несториане, встретив на Святой земле своих белокурых единоверцев, говоривших на странном грассирующем наречии. О том, что гунны, по сообщению Марцеллина, были настолько дики, что ели «сырое мясо, сопревшее под седлом»; по забавному совпадению, точно так же французы спустя столетия описывали «татарский бифштекс» – отбивные из конины, которые казаки, эти варвары русских степей, якобы готовили, подкладывая куски сырого филе под седла своих коней. Он в красках описывал, как Тимур победил делийского султана, опрокинув его главную силу, боевых слонов. По приказу эмира впереди его армии были поставлены верблюды, навьюченные тюками с соломой; перед началом битвы солому подожгли, и слоны, увидев горящих верблюдов, которых погонщики пустили прямо на них, в страхе бросились врассыпную. Он рассказывал о прекрасном предании, изложенном в малоизвестной китайской рукописи XIV века. Согласно ему Тамерлан, возвращаясь из очередного похода против моголов, окончательно им разгромленных, остановил свое войско в горах Тянь-Шаня и, обратившись назад, «опечатал Север». По его приказу на снегу развели костер, и писарь, ученый мулла, длинной головней начертал в воздухе огненную эмирскую печать – в знак того, что тамошние кочевники больше никогда не нападут на его империю.

Над креслом Германа нависали, грозя обвалиться (но никогда не обваливаясь), вавилонские башни из рукописей и книг. Здесь были рефераты и курсовые студентов, растрепанные черновики отца, толстенные справочники и словари, но прежде всего, конечно, книги по истории. Не умещаясь на полках, они горными кручами возвышались на крышках стеллажей, на тумбочке, подоконнике и столе, на маленьком пианино, глухом и немом, с одной запавшею клавишей, а кое-где даже и на полу. Когда-то кабинет был самой просторной комнатой в квартире, но постепенно книжный натиск превратил ее в захламленную, сумрачную берлогу, наполненную тяжелым, дубленым запахом библиотеки. Некоторые друзья отца, из тех, что пошире в плечах, протискивались сюда боком. Не удержавшись в своих берегах, книжное море выплеснулось наружу: в прихожую и спальню родителей; полки висели даже на кухне (туда были сосланы романы и прочие литературные «пустяки»). Особое место в кабинете занимал высокий, мореного дуба шкафчик с резными накладками на дверцах. В нем стояли, зазывно темнея корешками, три монографии отца, об Аттиле, Тимуре и Чингисхане, изданные на двадцати шести языках. Переводили его главным образом на языки народов СССР, но было и несколько иностранных. Иногда, заскучав, Герман брал какой-нибудь румынский перевод и рассеянно листал, пытаясь различить сквозь непонятные слова знакомое ему содержание.

Дух великой троицы жил в этих комнатах не только под обложками книг. В советские годы, когда имя отца погрохатывало в ученой среде, ему часто дарили изображения его «любимцев» – то бюстик, то картинку, то барельеф, то пеструю китайскую вышивку на шелке. Участник многих научных съездов и конференций, он привозил их со всего Союза, и ныне эти подарки, часто диковатые на вид, во множестве украшали стены и полки родительской квартиры.

Особенно его привечали в Средней Азии, где отцу, прославленному биографу местных кумиров, Тимура и Чингисхана, оказывали почти царский прием. Когда-то он регулярно, иногда дважды в год, ездил туда в научные командировки и сибаритствовал, как сам вспоминал с улыбкой, греясь в лучах неистощимого восточного гостеприимства. Однажды, в восьмидесятые, он привез из Ташкента три больших деревянных фигурки, подаренных ему тамошней Академией наук. Фигурки были сделаны мастерски, на заказ, известным в то время скульптором-узбеком. Выполнены они были в экспрессивной и несколько архаичной манере и напоминали языческих божков: козлобородый, лукавый, чуть косящий глазом Аттила, с витыми рогами дьявола на лбу, суровый и царственный Тимур, с тяжелой складкой на переносице, как бы опечаленный какой-то смертною думой, и особенно удавшийся резчику, устрашающе живой и жестокий, похожий на злого духа Чингисхан. С той поры истуканы, так их прозвали в семье, прочно водворились на шкаф с переводами.

В детстве эта деревянная троица влекла и завораживала Германа. Иногда он украдкой заходил в кабинет, когда там не было отца, и подолгу стоял, разглядывая их резные клинописные лица. Для него в этих идолах воплощалось всё то древнее, сказочное, что таилось в историях отца (и сами эти истории приобретали под их неусыпным взором особую выразительность). Первые двое, Тимур и Аттила, вызывали в нем только любопытство, а вот Чингисхан пугал: долго его взгляда Герман выдержать не мог. Выражение его лица имело свойство меняться под разными углами, приобретая то злобное, то насмешливое, то искусительное выражение. Казалось, задержись на нем глазами чуть дольше – и подмигнет…

О скором приходе нового Чингисхана отец говорил совершенно серьезно, но без малейшей тревоги в голосе, в своей обычной благодушной манере. Не потому, разумеется, что приветствовал этот приход. Важной особенностью его характера было сочетание двух качеств, по мнению Германа, несовместимых. Он был убежденным фаталистом и при этом, кажется, абсолютно счастливым человеком. Если нужно было бы предъявить миру образец безмятежного спокойствия, Герман не колеблясь указал бы на отца. Извержение исторических вулканов он считал явлением естественным и неотвратимым. А единственно разумным, что можно сделать в таких обстоятельствах – не спорить с геологией и просто вовремя отдалиться на безопасное расстояние.

2

Герман не знал, прав ли отец насчет Чингисхана, но с тем, что в степи заключается некая сила, может быть даже сверхъестественная, соглашался вполне. Он много раз чувствовал ее, эту силу, и тянулся к ней – с тех самых пор, когда впервые узнал ее, пожив за городом, на своих первых раскопках.

Та экспедиция, летняя, от университета, яркой огненной вспышкой врезалась ему в память. Проходила она в глуши, на границе с Калмыкией, в страшную сорокаградусную жару, от которой дрожал и плавился воздух, в песчаной местности, называемой по совпадению «турской Сахарой». Вечерами, после работы, наскоро смыв с себя липкую грязь в дощатой кабинке, Герман любил побыть со степью наедине. Большинство участников экспедиции, особенно уроженцы других краев (в отряде были студенты из Питера и Москвы), не проявляло к тамошнему пейзажу ни малейшего интереса; плоский, полупустынный ландшафт, с редкими чахлыми перелесками, оставлял их вполне равнодушными. Но Герман знал: нужно посидеть где-нибудь в уединении, на холме, чтобы почувствовать пробегающие вокруг легчайшие электрические разряды. Чтобы увидеть пыль, поднимаемую вдали невидимым войском. Чтобы услышать звяканье сбруи и ржание призрачных лошадей…

Конечно, тогда его воображение еще питали рассказы, относительно недавно слышанные им в кабинете отца. Но и сейчас, после нескольких лет тряских скитаний (и, казалось бы, привычки), когда эти рассказы уже затуманились в его памяти, он продолжал испытывать такую же детскую завороженность перед степью и чувствовать магические токи, исходящие от ее волнистых равнин. И как тогда, при первом знакомстве с нею, источником этого чувства было великое прошлое степи и его тайны, которые Герману, по-своему перенявшему исследовательский зуд отца, страстно хотелось разгадать.

Ведь даже здесь, на этом сравнительно небольшом клочке необъятного степного пространства, который назывался Турским краем, тайны эти были – неисчислимы… Здесь были рассеяны тысячи курганов всех возможных эпох, так что весь Турский край представлял собой как бы один гигантский некрополь с удивительно пестрым и многочисленным населением, далеко еще не открывший всех своих загадок. В них покоились ханы, цари, полководцы, пророки и богатыри, жрецы неведомых культов и вожди грандиозных восстаний. Через их узкие монголоидные глаза прошли тысячи доисторических солнц, их руками вершились судьбы великих империй… Бывшие повелители мира, они лежали в своих земляных усыпальницах и ждали обещанного их религией воскрешения. Деяния их изгладились из памяти потомков, никто не помнил даже их имена, но Герман, с его верой в безграничность познания, допускал, что где-то там, в пожелтевших костях, туго свернутые, закрученные в спирали ДНК, воспоминания, а может быть, и души погребенных дремлют, дожидаясь своего часа, и что когда-нибудь – возможно, еще на его веку – наука сможет их пробудить.

Здесь сохранились руины множества древних селений и городов, в том числе еще не открытых. Занесенные прахом, поросшие травами и кустарниками, они принимали очертания холмов и веками покоились под этим зеленым саваном, ожидая своего Эванса или Шлимана. Едва ли не каждый год в Турском крае находили что-нибудь этакое – то греческую факторию, то укрепленное поселение донских (борщевских) славян, то хазарскую сторожевую башню. Над стенами этих городов просвистели тучи скифских и половецких стрел, по их улицам бродили неведомые Вергилии и Сократы, авторы утраченных трактатов и поэм (быть может, еще таившихся там, под слоем земли, на куске пергамента или закаленной в огне пожара глиняной табличке); в их двориках целовались, под тайным взором своего Шекспира, степные Ромео и Джульетты…

Здесь еще горели во прахе следы армий Тимура и Чингисхана. Они пили воду из этих рек, они ставили свои юрты на этих равнинах, где теперь тупомордые тракторы влачили свое жалкое патентованное существование. Герман навсегда запомнил, как однажды, во время раскопок на западе края, его отряд наткнулся на сакму, древнюю степную дорогу. То была широкая полоса утрамбованной земли, уходившая куда-то в поля, за пределы раскопа. Земля в этом месте была настолько твердой, что взламывать ее пришлось кирками, и те гулко звенели, ударяясь о ее поверхность. Поздно вечером, когда лагерь уснул, Герман пришел на раскоп, припал ухом к дороге и слушал, слушал, чувствуя, как впечатанный в землю грохот копыт пробирает его до самого сердца. В небе катилась злая, расхристанная луна, ничего, кроме себя самой, не освещавшая, окрестные луга и заросли были едва различимы, настолько, что казались лишь чуть более светлыми пластами и оттенками мрака, и эта предвечная мгла вокруг еще усиливала остроту переживания – ведь, может быть, точно так же когда-то, в лихую воронью ночь, припадал ухом к земле ханский гонец, слушая, не скачут ли вдали посланные за ним вдогонку нукеры мятежного нойона…