Дядя Эбнер, мастер отгадывания загадок (страница 3)
Эти слова перекрыл грохот выстрела, и Рэндольф увидел, как на диване подпрыгнуло пальто убитого, изрешеченное дробью. Ружье, лежащее на подставке, было направлено на кушетку в конце комнаты, мимо выступа стены, и сфокусированный солнечный свет взорвал капсюль.
Рэндольф широко раскинул руки.
– В нашем мире полно загадочных совпадений!
– В нашем мире, – отозвался Эбнер, – полно загадочного правосудия божьего!
2. Не та рука
Будь на то воля дяди Эбнера, он никогда не взял бы меня с собой в этот дом. В своей отчаянной миссии он меньше всего нуждался в компании ребенка, но у него не было выбора. В тот холодный вечер в начале зимы накрапывал ледяной дождь; надвигалась ночь, и я не мог идти дальше. Я возвращался домой из предгорий, выбрав короткий путь через холмы, и был бы уже дома, но у меня порвался ботинок.
Я не видел Эбнера, пока не дохромал до перекрестка, но, думаю, дядя заметил меня издалека. Его огромный гнедой конь стоял на лужайке между дорогами, и Эбнер застыл в седле, как каменное изваяние. Когда я до него добрался, он уже принял решение.
Сама местность здесь выглядела зловеще. На холме стоял дом; у подножия холма через заболоченные луга текла река – темная, бесшумная, быстрая; на западе тянулся лес, а на заднем плане в небо уходили огромные горы. Дом был очень старым, с высокими окнами с частым переплетом, с облупившимися от времени белыми дверями.
Имя человека, который здесь жил, стало в наших горах притчей во языцех. Когда этот горбун по имени Гоул ехал на своей большой чалой лошади, он сидел в седле так, что напоминал паука. Он женился дважды, но одна его жена сошла с ума, а вторую погонщики моего дяди Эбнера нашли летним утром висящей на ветке большого вяза перед дверью. Вокруг шеи женщины была обмотана уздечка, ее босые ноги сбивали с полыни желтую пыльцу. Вяз с тех пор стали называть виселицей, и никто не решался под ним проехать, потому что кое-кто видел раскачивающийся на ветке призрак.
Поместье принадлежало Гоулу и его брату, который жил где-то за горами. Раньше брат никогда сюда не приезжал, вплоть до последнего своего визита. Гоул посылал ему какие-то отчеты, но поговаривали, будто брат счел себя обманутым и в конце концов явился, чтобы поделить землю. Впрочем, это были всего лишь сплетни, сам-то Гоул уверял, что брат приехал навестить его из родственной любви.
Никто не знал, кто тут прав, никто точно не знал, почему брат приехал, но почему он остался, не вызывало сомнений.
Однажды утром Гоул галопом прискакал к моему дяде Эбнеру, держась за луку седла, и сказал, что нашел брата мертвым. Он попросил Эбнера вместе с другими осмотреть тело, а после похоронить.
Горбун хныкал и кричал, уверяя, что он сам не свой от горя и ужаса, потому что обнаружил брата с перерезанным горлом: тот лежал, мертвенно-бледный, в своей постели. Вот и все. Гоул, дескать, заглянул в дверь – и сразу убежал. Он пошел звать брата, потому что тот никак не вставал, и просто не представлял, почему тот мог покончить с собой – у него было прекрасное здоровье, и он спал в доме, где все его любили. Горбун моргал покрасневшими глазами и заламывал большие волосатые руки, всем своим видом выражая скорбь. Это выглядело гротескно и отвратительно; но как еще мог выглядеть урод при таких необычайных обстоятельствах?
Эбнер отправился в путь вместе с моим отцом и Элнатаном Стоуном. Все было так, как и сказал Гоул: его брат лежал в постели с бритвой в руке; на покойном и возле кровати обнаружились кровавые отпечатки пальцев и следы его предсмертных судорог.
Вся округа явилась на похороны. Каких только толков не ходило в холмах, но Эбнер, мой отец и Элнатан Стоун хранили молчание. Они молча вышли из дома Гоула, молча стояли перед трупом, когда его укладывали на погребальные дроги, и молча стояли с непокрытыми головами, когда земля приняла его.
Однако чуть позже, когда Гоул обнародовал завещание, в котором доля брата с присовокуплением ласковых слов передавалась ему, за исключением небольшой суммы, оставленной детям покойного, мой отец снова встретился с Эбнером и Стоуном, а после дядя всю ночь где-то пропадал.
Такова была предыстория этого дела.
И вот теперь мы с дядей ехали к дому Гоула.
Эбнер спросил, ужинал ли я, а когда я ответил, что ужинал, дядя ненадолго остановился у брода и велел:
– Мартин, слезь и напейся. Это божья река, и вода в ней чистая.
Затем он вытянул огромную руку в сторону стоящего в тени дома и сказал:
– Мы войдем, но не будем там ни есть, ни пить, ибо мы пришли не с миром.
Я мало что могу сказать о доме, потому что видел только одну комнату – пустую, запыленную, замусоренную, захваченную пауками. Высокие двойные окна с маленькими стеклами выходили на темную тихую реку, беззвучно скользящую вдаль, и дождь за окнами поливал лес и горы вдали. В камине горел огонь – в него засунули одним концом сухой ствол яблони. В комнате было несколько старых стульев с обтянутыми черной тканью сиденьями, и диван, тоже очень старый; горбун явно давным-давно на них не садился, потому что малейшее прикосновение выбивало из них пыль.
Гоул сидел у камина в мягком кресле с высокой спинкой, с подлокотниками, обитыми тканью. В тех местах, где ткань пощипывали его руки, она была потертой и рваной. Хозяин дома кутался в синее пальто с небольшой пелериной, призванной скрывать его горб, и постукивал по горящему дереву черной тростью, в набалдашник которой вставил золотую монету. Сплетники говорили, что он вставил ее в набалдашник для того, чтобы всегда держать под рукой то, что любит. Седые волосы падали ему на лицо, их шевелил теплый воздух, идущий из камина.
Гоула явно удивил и встревожил наш визит, это было видно по его глазам: они то вспыхивали, то гасли. Вспыхивали, когда он оглядывал нас, а гасли, когда он обдумывал увиденное.
Хозяин дома был уродлив и горбат, но в нем чувствовались сила и энергия. Его большой рот напоминал пещеру, а голос звучал, как рев. Каждый из нас видел низкорослый дуб с узловатыми ветвями, но такой же прочный и мощный, как и большой дуб, – так вот, Гоул смахивал на такое низкое дерево.
При виде Эбнера он вскрикнул, застигнутый врасплох, а теперь ему явно не терпелось узнать, случайно мы пришли или по какому-то делу.
– Входите, Эбнер! – сказал он. – Нынче ночью такой дьявольский дождь и такой пронизывающий ветер.
– Погода в руке божьей, – ответил Эбнер.
– Бог! – воскликнул Гоул. – Я бы с удовольствием взнуздал такого бога! Осень еще не перевалила и через середину, а уже наступила зима, и травы на пастбищах не осталось, и приходится кормить скот.
Потом он увидел меня – я стоял с испуганным белым лицом – и решил, что мы заглянули в его дом случайно. Вытянув толстую шею, он вгляделся в меня и сказал:
– Входи, паренек, и погрей руки. Я ничего плохого тебе не сделаю. Я такой искореженный не для того, чтобы пугать детей, просто таким меня сделал бог Эбнера.
Мы с дядей прошли в комнату и сели у камина. Яблоневый ствол пылал и потрескивал; ветер снаружи усилился; дождь превратился в мокрый снег, барабанивший по оконному стеклу, как дробь. Комнату освещали две свечи в высоких медных подсвечниках, стоящие по краям заляпанной нагаром каминной полки. Ветер завывал и плевался в дымоходе, время от времени оттуда вырывались клубы дыма и поднимались над почерневшей топкой.
Эбнер и горбун поговорили о ценах на скот, о «черной ножке» годовалых телят – смертельном заболевании, с которым у нас было столько проблем, и об «узловатой челюсти»[5].
Гоул сказал, что если телят держать небольшими партиями, а не всех вместе, то «черная ножка» не так уж страшна, и считал, что «узловатую челюсть» вызывает микроб. Он сказал, что нужно откормить бычка зеленой кукурузой и, когда под челюстью начнет набухать, отвезти на продажу. Голландцы едят таких бычков, какой яд может навредить голландцу? Но Эбнер возразил, что такого быка надо пристрелить.
– И потерять деньги, затраченные на покупку и откорм? – воскликнул Гоул. – Нет уж! Я продаю таких быков.
– Тогда его должен пристрелить инспектор на рынке, – сказал Эбнер, – а вас оштрафовать.
– Инспектор на рынке! – рассмеялся Гоул. – Ну я сую ему доллар – вот так! – Он приложил большой палец к ладони. – И он рад меня видеть. «Гоул, привози всех бычков, каких сможешь, – сказал мне инспектор, – и тебе будет хорошо, и мне».
Горбун рассмеялся клокочущим горловым смехом.
Потом речь зашла об арендаторах и о тех, кто должен заготавливать сено и кормить скот зимой. Тут уже Гоул не смеялся, а ругался. Труд – утраченное искусство, человечество вырождается, уверял он. Новое поколение ничего не стоит – теперь оно хочет трудиться по часам! Его проклятия отдавались от стропил. По часам, подумать только! Да при его отце все работали с рассвета до темноты и чистили своих лошадей уже при свете фонаря… А теперь настали времена упадка. В старые добрые времена взрослого мужчину можно было купить за двести «орлов», но теперь это существо воображает себя гражданином и голосует на избирательных участках, и его нельзя даже пнуть. А если ты отлупишь его тростью, на тебя тут же подадут в суд за покушение и нанесение телесных повреждений… Люди спятили из-за новомодных идей, и земля вскоре вся зарастет сорняками!
Эбнер сказал, что в этом есть доля правды, и правда заключается в том, что люди стали более ленивыми, чем их отцы. Некоторые проповедники называли труд проклятием, подкрепляя свои слова цитатами из Священного Писания; но он сам читал Священное Писание и в нем проклятием названа лень. Труд и книга божья спасли бы мир – эти два крыла смогли бы вознести душу человеческую на небеса.
– Да по мне, пусть хоть все отправятся в ад, – сказал Гоул, – поэтому для меня на первом месте – работа.
И, стуча по яблоневому стволу своей огромной палкой, он закричал, что его рабочие его грабят. Ему приходится, сидя в седле, наблюдать за ними, иначе они кладут косы; и ему приходится добавлять серу в корм для скота, иначе рабочие крадут корм; и они втихую доят его коров, чтобы накормить своих цинготных детей. Он бы спустил с них шкуры, если бы не эти новомодные законы.
Эбнер сказал, что, хотя человек и должен следить за выполнением работы, он должен позаботиться и о чем-то сверх того. Мужчина – сторож своему брату, несмотря на ответ Каина, и обязан о нем заботиться. Старший имеет право опекать младшего и присматривать за ним, но и младший имеет право получить прибыль от такого опекунства. Опекун должен платить по счетам. Дела пошли бы скверно, если бы опекун обманул такое доверие.
– Не признаю я никакого доверия, – сказал Гоул. – Я живу ради себя одного.
– Ради себя! – воскликнул Эбнер. – А вы хотели бы узнать, что думает о вас бог?
– А вы хотели бы узнать, что я думаю о боге? – парировал Гоул.
– И что же вы о нем думаете? – спросил Эбнер.
– Я думаю, что он – пугало, – сказал Гоул. – И я думаю, Эбнер, что я птица поумнее вас. Я не сижу на дереве и не каркаю, боясь этого пугала. Я вижу его деревянную спину под залатанной курткой, вижу крестовину, выглядывающую из его рукавов, и болтающиеся ноги. И я лечу на поле и клюю все, что захочу, наплевав на развевающиеся фалды его пальто… Понимаете, Эбнер, то, на чем держится ваш бог, называется страхом, а во мне этого страха нет.
Эбнер пристально посмотрел на горбуна, но ничего не ответил. Вместо этого он повернулся ко мне и сказал:
– Мартин, тебе надо поспать, парень.
И он завернул меня в свое пальто и уложил спать на диване в углу. Там мне было уютно и тепло, и я мог бы спать, как Саул, но мне было любопытно узнать, зачем мой дядя сюда пришел, и я время от времени поглядывал через петлю его пальто.
Эбнер долго сидел, упершись локтями в колени, сложив ладони вместе и глядя в огонь. Горбун наблюдал за гостем; большие волосатые руки Гоула теребили мягкие подлокотники кресла, а проницательные глаза поблескивали, как стекляшки. Наконец Эбнер заговорил, наверное, решив, что я уже сплю:
