Когда молчат гетеры (страница 4)
Алина резко задёрнула шторы и отвернулась от окна. Нужно было приготовиться ко сну и постараться забыть об увиденном, хотя бы на время. Девушка открыла дверцу старого платяного шкафа, который занимал почти треть комнаты. Внутри висели балетные костюмы, школьная форма и выходное платье, бережно сшитое матерью к последнему новогоднему вечеру. Рядом – строгие костюмы Елены, пахнущие нафталином и официальной строгостью партийных заседаний.
Алина вытащила ночную рубашку и начала раздеваться, аккуратно складывая платье на стуле. Каждое движение было точным. Даже в такой момент она не могла избавиться от балетной выучки – спина прямая, подбородок приподнят, локти округлены. Девушка поймала своё отражение в потускневшем зеркале туалетного столика и на мгновение замерла. Кто эта девушка с испуганными глазами? Неужели Алина Морозова, которой прочили блестящее будущее в Большом театре?
Скрипнула половица под босой ногой. Девушка вздрогнула и быстро натянула ночную рубашку. Она достала из-под кровати таз для умывания – в их коммуналке была общая раковина на кухне, но мыться перед сном там означало встречу с любопытными соседями и неизбежные расспросы.
Ночная рубашка с вышитыми васильками – единственная девичья слабость, которую мать позволила себе при покупке приданого для дочери – мягко облегала худое тело. Она налила воду из графина, который всегда стоял на подоконнике, и умылась, содрогаясь от холода. Вода пахла хлоркой, как везде в Москве, но Алина давно привыкла к этому запаху.
Закончив вечерние процедуры, она забралась под одеяло на свою узкую кровать. Пружины матраса протяжно скрипнули – звук, знакомый с детства, почему-то сейчас показался зловещим. Рядом, у стены, стояла вторая кровать – материнская, с аккуратно заправленным одеялом и взбитой подушкой.
Алина выключила настольную лампу. В темноте комната наполнилась тенями и звуками старого дома – потрескиванием половиц, далёким гулом водопроводных труб, приглушённым шумом соседского радиоприёмника за стеной. Из комнаты напротив через коридор доносилось хриплое дыхание старика Семёныча, бывшего фронтовика, который засыпал только с включённым светом.
Сон не шёл. Перед глазами стояли строчки материнской жалобы, а в голове крутился один и тот же вопрос: куда пропала мать? Если она действительно отправилась в прокуратуру с этим заявлением…
Детство Алины вспоминалось ей как будто бы не обычный, а нарочно вымученный образцовый фрагмент чужой жизни: отличные оценки, грамоты с красной печатью, одобрительные кивки учителей и соседок по коммуналке, которые, завидев мать Алины в коридоре, тихо шептались и многозначительно цокали языками.
Семья у них была странная, точно вырезанная из несуществующего пропагандистского плаката: мать – высокая, худощавая, с лицом, всегда выражавшим одновременное недовольство и усталое превосходство; отец, которого Алина помнила плохо – вечные чернила под ногтями, раздражающе громкий голос и отталкивающий запах табака с чем-то сладковато-прогорклым, крепко въевшимся в его одежду.
Отец исчез из ее жизни внезапно, будто выключили электричество в подъезде: однажды просто не вернулся со смены на фабрике. Потом были недели молчаливого ожидания, тонкие синие письма с фронта – не от него, а от "товарищей по цеху", – а потом и вовсе ничего, кроме редких упоминаний в разговоре матери: "Ты же знаешь, папа бы тобой гордился".
Похоронка так и не пришла, и в алининой жизни навсегда осталась эта глухая, чуть тянущая пустота, как если бы один из внутренних органов вдруг исчез, но внешне ничего не изменилось. Мать, несмотря на этот внутренний надлом, продолжала вести себя так, будто жила не в реальном, а в эталонном мире: всегда в нарочито строгих костюмах с идеальными стрелками на брюках, с партбилетом, аккуратно вложенным в кожаный портфель между папок с отчетами. Каждое утро она подписывала на кухне газету "Правда", делала отметки на полях и подчеркивала карандашом слова, которые казались особенно важными или подозрительными. Когда Алина была еще маленькой, ее завораживали эти линии и значки, и она пыталась расшифровать их, как древние руны, втайне надеясь, что однажды сможет читать между строк, как мать.
После школы Алина, по настоянию матери, годами посещала все мыслимые кружки и секции: шахматы, художественную гимнастику, рисование, даже баскетбол, в котором ее узкие плечи и хрупкие пальцы смотрелись особенно нелепо. Но именно в балете, впервые увиденном по телевизору, она испытала чувство, близкое к озарению. В тот вечер, когда на экране кружились белые призраки "Лебединого озера", Алина реагировала так, словно что-то сросшееся внутри нее вдруг разошлось по швам – ни одна из привычных ей дисциплин не давала такой абсолютной свободы в контроле над телом и болью. Мать поначалу скептически относилась к балету – считала его буржуазной выдумкой и пустым зрелищем, – но, увидев, с какой одержимостью Алина пропадает на занятиях, сдалась, хотя никогда этого так и не признала.
Поступление в Московское хореографическое училище стало для девушки не праздником, а сражением. Нужно было собрать десятки справок, пройти бесконечные комиссии, выдержать несколько унизительных собеседований, где каждая ошибка ставила крест на мечте. Мать, несмотря на усталость, демонстрировала на редкость настойчивую прыть: вечерами звонила по нужным номерам – на работу, домой, иногда даже вызывала нужных людей в подъезд к телефонной будке – и говорила с ними долгим, настойчивым, почти гипнотическим голосом.
Однажды, проснувшись ночью от чувства тревоги, Алина услышала, как мать, сидя на кухне, шепчет в трубку: "Вы же понимаете, она у меня одна, это не для себя, не для корысти. Пусть поступит честно, без всяких…" – дальше голос становился резким, будто мать отгоняла кого-то невидимого от двери. После таких ночных переговоров по утрам мать долго молчала и медленно, с отвращением, читала свежий номер "Правды", как будто пыталась стереть с себя вину за ночной торг.
Когда наконец пришло приглашение на вступительные экзамены, мать устроила формальный семейный ужин: на столе стояли селёдка под шубой, буханка чёрного хлеба и дешёвая бутылка полусладкого, купленная по случаю. Алина тогда впервые увидела в матери не строгого контролёра, а человека, способного на растерянную, почти детскую радость. Они ели молча, и только в самом конце мать вдруг сказала: "Ты не бойся там никого, но и не смей позорить фамилию", и в этом была вся их дальнейшая жизнь – страх и стыд, сросшиеся в один нерв.
Алина повернулась набок и подтянула колени к груди – детская поза, которую она бессознательно принимала в моменты страха. За окном послышался гул мотора – кто-то подъехал к их дому. Машины в их районе были редкостью в такой час. Сердце Алины пропустило удар.
Но вместо звонка в дверь или тяжёлых шагов по лестнице она услышала, как мотор снова зарычал и машина уехала. Алина выдохнула и закрыла глаза, но сон всё равно не приходил. Вместо этого её захлестнули воспоминания – яркие, болезненные, как будто время повернуло вспять и снова вернуло её в тот первый, страшный день.
Воспоминание накрыло Алину с головой, утянуло в прошлое – точно кто-то выдернул опору из-под ног. Она снова оказалась в раздевалке Московской балетной школы, холодной и пахнущей мастикой для пола. Первый год обучения, ранняя осень пятьдесят третьего. Ей восемнадцать, и она ещё верит, что мир строится по законам справедливости, а талант – единственное, что имеет значение. До того дня, когда она узнала правду.
Раздевалка встретила их казённым холодом. Голые стены, выкрашенные бледно-зелёной масляной краской, ряд деревянных скамеек, истёртых до блеска сотнями юных тел, металлические крючки для одежды, вбитые в стену неровными рядами. Под потолком – тусклая лампочка в металлической сетке, отбрасывающая резкие тени.
Их было двенадцать – девочек из младшей группы, отобранных Анной Павловной для «специального просмотра». Они стояли, выстроившись вдоль скамеек, кутаясь в тонкие шерстяные кофты поверх репетиционных купальников, пытаясь сохранить тепло в вечно холодной раздевалке. В воздухе висел запах пота, страха и пуантов – особый аромат балетной школы, который не спутаешь ни с чем другим.
Дверь распахнулась без стука. Вошла Анна Павловна – худая, как жердь, с седыми волосами, стянутыми в такой тугой узел, что кожа на висках натянулась до блеска. За ней – двое мужчин: директор училища, пожилой, с вислыми усами, и второй – моложе, с холёным лицом и внимательными глазами хищника. На нём был серый костюм из тонкой шерсти – такие носили только высокопоставленные люди или иностранцы.
– Товарищи из Комитета по делам искусств хотят оценить перспективы нашего курса, – объявила Анна Павловна. Голос её звучал нейтрально, но Алина, знавшая каждую интонацию наставницы, уловила напряжение. – Разденьтесь.
Девочки переглянулись. Обычно их осматривали в купальниках.
– Полностью, – уточнила Анна Павловна, и её взгляд скользнул по лицу мужчины в сером костюме. – Это необходимо для профессиональной оценки.
Алина почувствовала, как холодок пробежал по спине, сменяясь волной жара. Что-то было не так, но возразить не посмели ни она, ни другие девочки. Дрожащими руками она развязала пояс халата, обнажая тонкую шею с выступающими ключицами. Замерла, взглянула на Анну Павловну, ища поддержки, но встретила только стальной, отсутствующий взгляд. Пальцы Алины замерли на пуговице купальника.
Неужели это нормально? Ведь их всегда осматривали не так. Девочка рядом с ней, с острыми лопатками, торчащими как недоразвитые крылья, уже сняла купальник, и Алина, глубоко вдохнув, последовала за ней. Ткань соскользнула с плеч, обнажая её тело – узкие бёдра, впалый живот с едва заметными мышцами, маленькую грудь с бледно-розовыми сосками, напрягшимися от холода.
Когда очередь дошла до трусиков, Алина на мгновение замерла, вспомнив строгий голос матери: «Никогда не позволяй никому…» – но страх перед Анной Павловной оказался сильнее. Они стояли в ряд – двенадцать обнаженных девичьих тел, похожих в своей хрупкости: выпирающие рёбра, длинные мускулистые ноги с узловатыми коленями, угловатые плечи. Некоторые гордо выпрямляли спины – как на сцене, другие сутулились, пытаясь прикрыть руками маленькую грудь или светлый треугольник между ног.
Мужчина в сером костюме оглядывал их без смущения – так ветеринар осматривает лошадей перед скачками. Взгляд останавливался на каждой, отмечая особенности сложения: длину ног, форму груди, линию плеч. Когда глаза незнакомца встретились с глазами Алины, она почувствовала, как внутри всё сжалось. В его взгляде читалось нечто большее, чем профессиональный интерес.
– Пройдитесь, – скомандовала Анна Павловна.
Девушки, обнажённые и уязвимые, начали двигаться по кругу. Алина шла, выпрямив спину, с поднятым подбородком – так учили держаться на сцене. Она чувствовала, как взгляд незнакомца следует за ней, оценивающий, расчётливый.
– Вот эта, – вдруг сказал он, указывая на Алину. – Хорошие данные. Как её фамилия?
– Морозова, – ответила Анна Павловна. – Да, очень перспективная ученица. Упорная.
– Я бы хотел поговорить с ней отдельно, – сказал мужчина. – О карьерных возможностях.
Директор училища согласно закивал:
– Конечно, товарищ Кривошеин. Это большая честь для нас.
Так Алина узнала, как его зовут.
Через три дня она сидела напротив Кривошеина в ресторане «Арагви» – месте, куда обычных людей не пускали. Тяжёлые бархатные портьеры, приглушённый свет, хрустальные бокалы, официанты, скользящие между столиками с почтительными полупоклонами. Девушка никогда не видела такой роскоши и не пробовала таких блюд.
– У тебя великолепные природные данные, – говорил Кривошеин, наполняя её бокал тёмно-красным вином. – Но одного таланта мало. Нужна поддержка. Я могу помочь тебе попасть в Большой. Подумай – в двадцать лет ты уже будешь танцевать сольные партии.
