Когда молчат гетеры (страница 6)
Этот крошечный жест человечности почему-то только усилил страх. Может быть, потому что напомнил: люди, пришедшие за ней, не машины – они видят её страх, её уязвимость, и это их не останавливает.
Алина торопливо переоделась, путаясь в рукавах и пуговицах. Балетная осанка, годами вбиваемая в тело жёсткими тренировками, сейчас изменила ей. Плечи опустились, спина ссутулилась – тело инстинктивно пыталось стать меньше, незаметнее, защититься от опасности.
Достала паспорт из ящика комода, засунула в карман платья. Последним движением схватила расчёску и провела по волосам – механический жест, бессмысленный в такой ситуации, но дающий иллюзию нормальности.
– Я готова, – сказала она, выходя в коридор.
Мужчины молча кивнули. Младший протянул ей пальто – тёмно-синее, демисезонное, с потёртыми рукавами и заплаткой на кармане, которую мать так аккуратно подшила, что она казалась деталью дизайна. Алина почувствовала, как к горлу подкатывает ком – этот простой жест заботы сейчас казался символом всего, что она могла потерять.
– Не бойся, – вдруг тихо сказал младший офицер, помогая ей надеть пальто. – Мы во всём разберёмся.
Алина взглянула ему в глаза – карие, с тёмными кругами усталости – и увидела в них что-то похожее на сочувствие. Или ей просто хотелось в это верить.
Они вышли на лестничную клетку. Дверь захлопнулась за спиной с глухим стуком. Девушка вдруг подумала, что, возможно, больше никогда не вернётся в эту квартиру, не увидит мать, не будет танцевать. Ей стало трудно дышать.
Спуск по лестнице показался бесконечным. Ступеньки, выщербленные десятилетиями шагов, скрипели под ногами. На каждом этаже – одинаковые облупившиеся двери с номерами квартир, за каждой – жизни людей, которые сейчас спали, не подозревая о драме на их лестничной клетке.
Наконец вышли на улицу. Ноябрьское утро обожгло лицо холодом. Редкие фонари отбрасывали желтоватый свет на пустые тротуары, покрытые инеем. Деревья стояли голые, с чёрными ветвями.
У подъезда ждала машина – чёрная, редкая на дорогах «Волга» с работающим двигателем. Из выхлопной трубы вился белый пар, поднимаясь в небо. Водитель, силуэт которого едва виднелся за стеклом, не повернул головы, когда они подошли.
Высокий офицер открыл заднюю дверь и жестом пригласил Алину садиться. Она остановилась на мгновение, обводя взглядом пустую улицу. Может быть, где-то там, в темноте, была её мать? Может быть, она видела, как её дочь уводят среди ночи? Но улица оставалась пустынной и равнодушной.
Алина села на заднее сиденье. Младший офицер устроился рядом с ней, высокий – впереди, рядом с водителем. Дверь захлопнулась с тем особенным звуком, который бывает только у правительственных машин – глухим, тяжёлым, окончательным. Запах внутри – кожаных сидений, одеколона и табака – напомнил ей машину Кривошеина, и она невольно вздрогнула.
Водитель тронулся с места, не дожидаясь команды. Машина плавно покатилась по Москве. Окна были чуть затемнены, и город за ними казался размытым, нереальным – редкие огни вспыхивали и гасли, силуэты зданий проплывали, как декорации в театре теней.
Алина сидела прямо, не касаясь спинки сиденья, как на экзамене по балету. Её сложенные на коленях руки всё ещё дрожали, и она сжала кулаки, пытаясь скрыть эту дрожь. Балетное тело, привыкшее к дисциплине, сейчас выдавало её с головой – напряжённые плечи, скованность движений, неестественно прямая спина.
Офицеры молчали. Только иногда высокий что-то тихо говорил водителю, указывая направление. Алина поняла, что они едут не прямо на Лубянку, а окружным путём – то ли проверяя, нет ли слежки, то ли давая ей время осознать ситуацию и испугаться ещё сильнее.
Где-то в районе Маросейки она наконец решилась спросить:
– Моя мать… с ней всё в порядке?
Офицеры переглянулись, но не ответили. Этот безмолвный обмен взглядами сказал Алине больше, чем любые слова. Что-то случилось. Что-то, о чём ей не собирались говорить.
Страх, который до сих пор был абстрактным, вдруг стал конкретным и осязаемым. Мать. Её жалоба. Кривошеин. Александров. Всё это сложилось в одну чудовищную картину. Она вспомнила истории, которые шёпотом рассказывали в училище – о людях, исчезнувших без следа, о тех, кто осмелился пойти против системы и был раздавлен ею.
Машина свернула на Лубянскую площадь. Здание КГБ, жёлтое и массивное, возвышалось над окружающими домами, светясь несколькими окнами даже в такой поздний час. У Алины перехватило дыхание. Она знала это здание, как знал его каждый москвич – издалека, не приближаясь, стараясь даже не смотреть в ту сторону. Теперь она была здесь, и путь назад, казалось, был отрезан навсегда.
Машина не остановилась у главного входа, а свернула в боковой переулок, к неприметной двери, где дежурил часовой в форме. Высокий офицер показал ему документы, и тот козырнул, открывая дверь.
– Выходи, – сказал младший офицер, придерживая дверцу машины.
Алина ступила на тротуар. Её тело, воспитанное годами балетных тренировок, автоматически выпрямилось, подбородок поднялся, плечи развернулись. Даже сейчас, в минуту наивысшего страха, оно помнило, что значит держать осанку. Это было единственное достоинство, которое у неё осталось.
Она шла между двумя офицерами к двери, чувствуя себя маленькой и уязвимой, как фарфоровая балерина между двумя тяжёлыми книгами. Каждый шаг давался с трудом, словно ноги стали чужими. В голове пульсировала одна мысль: «Где мама? Что с ней случилось?»
У самого входа Алина обернулась, окидывая взглядом пустую ночную улицу, словно в последней надежде увидеть спасение. Но там не было ничего – только тёмные окна, жёлтый свет фонарей и голые ветви деревьев, раскачивающиеся на ветру, как в беззвучном танце отчаяния.
Глава 3
Январская ночь окутывала дачу в Ново-Огарёво тяжёлым холодом, проникавшим сквозь толстые стены и оседавшим инеем на тёмных окнах. В просторном кабинете с деревянными панелями настольная лампа под зелёным абажуром создавала островок света, оставляя углы комнаты во власти теней. Трое мужчин сидели за массивным дубовым столом, храня молчание, в котором угадывалось больше слов, чем в любом официальном выступлении. Стрелки напольных часов приближались к полуночи, но усталость не смела коснуться этих людей – спины оставались прямыми, взгляды – цепкими.
Георгий Маленков сидел во главе стола. Мягкое лицо с округлыми щеками казалось спокойным, но пальцы, сложенные домиком, выдавали напряжение. Безупречный чёрный костюм с едва заметной полоской, белоснежная рубашка, галстук, затянутый до последнего миллиметра – даже здесь, на даче, в столь поздний час, Маленков выглядел так, будто в любую минуту мог выйти на трибуну Мавзолея. Он смотрел поверх голов собравшихся, и только изредка взгляд скользил по портретам на стене – сначала Ленин, затем Сталин – словно спрашивая молчаливого одобрения у мёртвых вождей.
Справа от Маленкова сидел Николай Булганин, нервно постукивая пальцами по столу. Знаменитая серебристая борода, тщательно ухоженная, странно контрастировала с беспокойными движениями – Булганин то поправлял запонки, то прочищал горло, то бросал короткие взгляды на часы. В глазах читалась нетерпеливость человека, привыкшего к действию.
Вячеслав Молотов сидел напротив – неподвижный, застывший. Щурился сквозь круглые очки, изучая документы. Лицо, будто вырезанное из серого гранита, не выражало ничего, кроме сосредоточенности. Время от времени Молотов поднимал взгляд и смотрел на собеседников с той проницательностью, которая в своё время заставляла дрожать даже опытных дипломатов.
Со стен кабинета на них взирали портреты вождей. Взгляд Ленина, живой и пронзительный даже на холсте, словно проникал в самые тайные мысли. Сталин смотрел с тем особенным выражением, которое знали все, кто входил в его кабинет – наполовину отеческое, наполовину угрожающее.
Тишина казалась почти материальной. Булганин постукивал пальцами всё настойчивее, пока наконец не нарушил молчание:
– Товарищи, – начал он, и голос, несмотря на тихий тон, прозвучал неожиданно резко в застывшем воздухе. – Мы все понимаем, зачем собрались, но продолжаем ходить вокруг да около, как школьники перед кабинетом директора.
Маленков слегка наклонил голову, но не ответил. Молотов перевернул страницу документа с такой осторожностью, словно она могла рассыпаться в пыль.
– Никита после казни Берии зашёл слишком далеко, – продолжил Булганин напряжённо. – Он даже тебя отодвигает, Георгий, а ведь ты глава правительства. Мы должны его убрать.
Последние слова повисли в воздухе. Маленков медленно поднял взгляд, сосредоточившись на лице Булганина.
– Николай Александрович, – произнёс он наконец голосом мягким и рассудительным. – Вы понимаете, что означает «убрать» в нашем контексте? В стране, только-только начавшей отходить от… – он сделал паузу, – от определённых методов решения внутрипартийных разногласий?
Булганин нетерпеливо махнул рукой:
– Я не предлагаю возвращаться к методам тридцать седьмого. Я говорю о политическом решении.
– Политическое решение, – повторил Маленков, словно пробуя слова на вкус. – Что вы имеете в виду?
Булганин наклонился вперёд, свет лампы подчеркнул решимость в глазах:
– Пленум ЦК. Открытое обвинение в авантюризме. Снятие с поста первого секретаря. Это можно организовать – при должной подготовке.
Молотов оторвался от бумаг и снял очки, протирая их белоснежным платком с методичностью, которая выдавала человека, привыкшего к точности во всём.
– Товарищ Булганин преувеличивает наши возможности, – проговорил он тихо, но отчётливо. – Хрущёв за последний год расставил своих людей на ключевые посты в партийном аппарате. Он опирается на поддержку армии – особенно после назначения Жукова министром обороны. И что немаловажно, – Молотов надел очки, – создал себе образ либерального реформатора в глазах Запада. Любая попытка устранения будет трактована как возвращение к сталинизму.
Маленков кивнул, пальцы теперь сжимались до побелевших костяшек.
– Вячеслав Михайлович прав, – сказал он. – Мы должны действовать крайне осторожно. Никита… – он запнулся, словно имя причиняло физическую боль, – Хрущёв играет на противоречиях. Выступает как защитник ленинских принципов… – Маленков потёр переносицу. – Может, он и прав в чём-то. Я иногда сам задумываюсь… Нет. Нет. Он противодействует моим попыткам навести порядок. Когда я отменил конверты с доплатами партийным чиновникам, он тут же… – голос дрогнул, – а ведь я хотел как лучше, думал, партия должна быть примером. Теперь он настраивает аппарат против меня, использует народное недовольство нашей политикой.
Булганин фыркнул:
– Народное недовольство он сам же и разжигает! Его авантюры с заигрыванием с интеллигенцией – всё это расшатывает систему, которую мы строили годами.
– Как бы нам ни хотелось думать иначе, – произнёс Молотов, едва слышно постукивая пальцем по краю стола, – простые люди видят в нём защитника, а в нас – осколки прошлого. Особенно после амнистии и начала реабилитаций.
Маленков поморщился. Он знал, что Молотов прав. После смерти Сталина, когда страна замерла в ожидании, именно Хрущёв, а не он, нашёл правильные слова и действия, чтобы завоевать поддержку и внутри партии, и среди простых людей.
– Мы допустили ошибку, – произнёс Маленков задумчиво. – Недооценили его. Видели простака, деревенщину, человека без образования. А он оказался хитрее всех нас.
– Берия не раскусил никого, – возразил Булганин, понизив голос до шёпота. – Мы все вместе с Хрущёвым устранили его, потому что он готовил переворот. Если бы мы промедлили хоть на неделю, сейчас здесь сидел бы он, а мы гнили бы в подвалах Лубянки.
Тяжёлая тишина снова опустилась на кабинет. Имя Берии по-прежнему вызывало дрожь даже у этих людей, привыкших к власти и крови. Молотов снял очки и устало потёр переносицу.
