Летний сад (страница 5)

Страница 5

– Правда? Лучше? – спросил Александр. – Здесь мы рядом с морем. Я могу сидеть и курить, глядя на залив. Нелли живет на Истерн-роуд, где мы только и будем чуять что соль и рыбу. А миссис Брюстер глухая. Думаешь, Нелли тоже глухая? Если Нелли будет рядом с дверью нашей спальни, с ее молодым слухом и пятью годами без мужа, как ты думаешь, это создаст нам уединение? Хотя, – добавил он, – вдруг тебе кажется, что уединения может быть меньше?

«Да, – хотелось сказать Татьяне. – Да. Как в моей коммунальной квартире в Ленинграде, где я жила вместе с бабушкой, дедом, мамой, папой, сестрой Дашей – помнишь ее? – и с братом Пашей – помнишь его? Где туалет был в конце коридора, и нужно было пройти через кухню к лестнице, никогда не освещенной нормально и никогда не убиравшейся, и этим туалетом пользовались десять других жильцов… Где не было горячей воды, чтобы четыре раза в день принимать душ, и не было газовой плиты, чтобы приготовить четырех лобстеров. Где я спала в одной постели с сестрой, до тех пор пока мне не исполнилось семнадцать, а ей двадцать четыре, до той ночи, когда ты увел нас на Дорогу жизни». Татьяна с трудом подавила болезненный стон.

Она не могла – не хотела – перестать думать о Ленинграде.

Другая возможность была лучше. Да, другой путь – тут и говорить не о чем.

Эта кровоточащая рана открывалась каждую ночь. Днем они хлопотали, как будто им это нравилось, как будто они в этом нуждались. Не так давно Александр и Татьяна нашли друг друга в другой стране, а потом как-то пережили войну и как-то добрались до люпинового Оленьего острова. И ни один из них не имел представления, как именно, но в три часа ночи, когда Энтони просыпался и кричал, словно его режут, а Александр дрожал на скамье, а Татьяна судорожно пыталась забыть, – тогда они понимали как.

Запятнанные ГУЛАГом

Он так безупречно держался с ней…

– Хочешь еще немножко? – спрашивал, например, он, поднимая кувшин с лимонадом.

– Да, пожалуйста.

– Хочешь прогуляться после ужина? Я слышал, там у залива продают какое-то итальянское мороженое.

– Да, это было бы неплохо.

– Энт, а ты что думаешь?

– Пойдем! Прямо сейчас!

– Ну, подожди чуть-чуть, сынок. Нам с твоей матерью нужно закончить.

Так официально. С матерью.

Он открывал перед ней дверь, он ставил для нее банки и кувшины на высокие кухонные полки. Было так удобно, что он столь высок ростом: он заменял стремянку.

А она? Делала то же, что всегда, – в первую очередь для него. Готовила для него, подкладывала еду на его тарелку, обслуживала. Наливала спиртное. Накрывала на стол и убирала со стола. Стирала его одежду, аккуратно складывала. Застилала их маленькие кровати, меняла простыни. Готовила ему ланч, чтобы он взял его с собой на лодку, и для Джимми тоже, потому что у однорукого Джимми не было женщины, которая сделала бы ему сэндвич. Она брила ноги, и купалась каждый день, и вплетала в волосы атласные ленты – для него.

– Что-нибудь еще тебе хотелось бы? – спрашивала она.

Могу я сделать еще что-то? Хочешь еще пива? Хочешь прочесть первую страницу газеты или вторую? Хотелось бы тебе поплавать? Может, набрать малины? Ты не замерз? Ты устал? Ты всем доволен, Александр? Ты – всем – доволен?

– Да, спасибо.

Или…

– Да, еще немножко, спасибо.

Так любезно. Так вежливо. Прямо как в романах Эдит Уортон, которые Татьяна читала в то время, пока Александр отсутствовал в ее жизни. «Эпоха невинности», «В доме веселья»…

Случались и моменты, когда Александр не бывал так безупречно вежлив.

Как в тот особенный день, когда стих ветер, а Джимми страдал от похмелья… или это было тогда, когда Джимми страдал от похмелья, а ветра не было? В любом случае Александр вернулся рано, когда Татьяна его не ожидала, и пришел за ней, когда она была еще на картофельном поле Нелли. Энтони был в доме, пил молоко вместе с Нелли. Татьяна, с перепачканными землей руками, с раскрасневшимся лицом, спутанными волосами, выпрямилась навстречу ему, в ситцевом летнем платье без рукавов, узком в талии, облегавшем бедра, с широким вырезом.

– Эй! – удивилась она радостному сюрпризу. – Ты почему так рано?

Он промолчал. Он поцеловал ее, и на этот раз не прохладно и бесстрастно. Татьяна даже не успела вскинуть руки. Он увлек ее далеко в поле, толкнул на землю, покрытую картофельной ботвой, и ее платье стало таким же грязным, как ее рука. И единственным предварительным действием было то, что он сдернул платье с ее плеч, обнажая грудь, и задрал подол над бедрами.

– Посмотри, что ты натворил! – прошептала она потом.

– Ты в этом платье похожа на деревенскую молочницу.

– Платью теперь конец.

– Мы его отстираем. – Он все еще задыхался, но уже был отстранен.

Татьяна прислонилась к нему, тихо бормоча, заглядывая ему в лицо, пытаясь поймать взгляд, надеясь на интимность.

– А капитану нравится, когда его жена похожа на деревенскую молочницу?

– Да, очевидно.

Но капитан уже вставал, поправлял одежду, протягивал ей руку, чтобы помочь подняться с земли.

С тех пор как Александр вернулся, Татьяна сосредоточилась на его руках и по контрасту на своих. Его ладони были как большое блюдо, на котором он нес свою жизнь. Они были крупными и широкими, темными и квадратными, с тяжелыми большими пальцами, но остальные пальцы были длинными и гибкими, словно он мог играть на пианино точно так же, как тащить ловушки с лобстерами. Крупные суставы, выпуклые вены, ладони, покрытые мозолями. Все было в мозолях, даже кончики пальцев, огрубевшие оттого, что он тысячи миль нес тяжелое оружие, затвердевшие от сражений, ожогов, рубки леса, похорон людей. Его руки отражали всю извечную борьбу. Не нужен был прорицатель, или ясновидящий, или читающий по ладоням, достаточно было одного взгляда на линии этих рук, одного мимолетного взгляда, и ты сразу понимал: человек, которому они принадлежали, делал все… и был способен на все.

И это заставляло Татьяну присмотреться к ее собственным крепким рукам. Среди прочего эти руки работали на военном заводе, они изготавливали бомбы, и танки, и огнеметы, работали в полях, мыли полы, копали ямы в снегу и в земле. Они таскали санки по льду. Они занимались умершими, ранеными, умирающими; ее руки знали жизнь и борьбу и все равно выглядели так, словно их весь день держали в молоке. Маленькие, чистые, без мозолей, без распухших суставов и вздутых вен, ладони светлые, пальцы тонкие. Татьяну они смущали – они были мягкими и нежными, как руки ребенка. Кто-то заключил бы, что эти руки ни дня в жизни не работали – и не могли бы!

И теперь, в середине дня, после того как он неподобающим образом обошелся с ней на ухоженном картофельном поле Нелли, Александр протягивал ей огромную темную руку, чтобы помочь подняться, и ее белая рука исчезла в его теплом кулаке, когда он поставил ее на ноги.

– Спасибо.

– Спасибо тебе.

Впервые очутившись на Оленьем острове, вечером, после того как Энтони наконец заснул, они поднялись вверх по крутому холму, туда, где стоял их дом на колесах, на дороге рядом с лесом. Войдя внутрь, Александр снял с нее одежду – он всегда настаивал на том, чтобы она обнажалась для него, хотя в большинстве случаев сам не раздевался, оставаясь в футболке или безрукавке. Татьяна как-то раз спросила: «Не хочешь тоже раздеться?» Он ответил, что нет. И она больше не спрашивала. Он целовал ее, гладил, но никогда не говорил ни слова. Никогда не называл по имени. Мог целовать, прижимать к себе, отвечать на ее жадные поцелуи – иногда даже слишком сильно, хотя она ничего не имела против, – а потом овладевал ею. Она стонала, не в силах сдержаться, и было некогда время, когда он жил ради ее стонов. Сам же он никогда не издавал ни звука, ни до того, ни во время, ни даже в конце. Он задыхался под конец, словно произнося «ХА». Но даже не всегда заглавными буквами.

Многое изменилось между ними. Александр больше не впивался в нее губами, не шептал разное, не ласкал ее с головы до ног, не зажигал керосиновую лампу… даже не открывал глаза.

Шура. Только Татьяна, нагая, в доме на колесах, в этой их новой жизни называла его так, этим обожаемым уменьшительным именем. Иногда ей казалось, что ему хочется зажать руками уши, чтобы не слышать ее. В фургоне было темно, очень темно; видеть что-то было невозможно. И он был в одежде. Шура. Поверить не могу, что снова касаюсь тебя.

В их фургоне не было романов Эдит Уортон, не было «Эпохи невинности». Александр брал ее, пока ей становилось нечего отдать, но он все равно продолжал ее брать…

– Солдат, милый, я здесь, – могла шептать Татьяна, раскрывая объятия, беспомощно протягивая к нему руки, сдаваясь.

– Я тоже здесь, – мог сказать Александр, не шепотом, просто вставая и одеваясь. – Пойдем обратно. Надеюсь, Энтони еще спит.

Это было неожиданно. Его протянутая рука, помогающая ей встать.

Она была беззащитна, истощена, она была открыта. Она могла отдать ему все, чего он захотел бы, но…

Ох, это не имело значения. Просто в том, как Александр молча и жадно, по-солдатски, не как супруг, вел себя, было нечто такое, в чем он нуждался, чтобы заглушить крики войны.

На грани слез она как-то раз спросила его, что с ним происходит – что происходит с ними, – и он ответил:

– Тебя запятнал ГУЛАГ.

И тут их прервал пронзительный детский крик, донесшийся снизу. Уже одетый Александр бегом бросился вниз.

– Мама! Мама!

Старая миссис Брюстер поспешила в его комнату, но лишь сильнее напугала Энтони.

– МАМА! МАМА!

Александр обнял его, но Энтони не был нужен никто, кроме его матери.

Но когда она ворвалась в комнату, он и ее не захотел. Он ударил Татьяну, отвернулся от нее. У него началась истерика. Ей понадобилось больше часа, чтобы успокоить его. В четыре Александр встал, чтобы отправиться на работу, и после той ночи Татьяна и Александр перестали ходить в дом на колесах. Он стоял брошенный на поляне на холме, между деревьями, а они, оба одетые, в тишине, подушкой, или его губами, или его рукой на ее лице, заглушали ее стоны, исполняя танго жизни, танго смерти, танго ГУЛАГа, поскрипывая проклятыми пружинами на двуспальной кровати рядом с беспокойно спящим Энтони.

Они пытались сойтись в течение дня, когда мальчик на них не смотрел. Проблема состояла в том, что он всегда их искал. К концу долгих тоскливых воскресений Александр был молчалив от нетерпения и неудовлетворенности.

Однажды поздним воскресным днем Энтони, как предполагалось, играл в переднем дворике с жуками. Татьяна должна была готовить ужин. Александр, предположительно, должен был читать газету, но на самом деле он сидел под ее пышной юбкой на узком деревянном стуле, стоявшем вплотную к кухонной стене, а она стояла над ним, обхватив ногами его колени. Они тяжело дышали, их ноги подрагивали; Александр поддерживал ее движущееся тело, положив ладони ей на бедра. И в момент пика мучительных ощущений Татьяны в кухню вошел Энтони:

– Мама?

Рот Татьяны открылся в страдальческом «О!». Александр прошептал: «Тсс!» Она сдержала дыхание, не в силах обернуться, переполненная его неподвижностью, твердостью, полнотой внутри ее. Она впилась длинными ногтями в плечи Александра и изо всех сил старалась не закричать, а Энтони стоял за спиной своей матери.

– Энтони, – заговорил Александр почти спокойным голосом, – можешь ты дать нам минутку? Пойди наружу. Мамочка сейчас выйдет.

– Тот мужчина, Ник, он снова у себя во дворе. Он хочет сигарету.

– Мама сейчас придет, малыш. Пойди во двор…

– Мама?

Но Татьяна не могла обернуться, не могла заговорить.

– Выйди, Энтони! – велел Александр.

В общем, Энтони ушел, Татьяна перевела дыхание, Александр увел ее в спальню, запер дверь и довел дело до конца, но что делать в будущем, она не знала.

Вот чего они точно не делали, так это не говорили об этом.

– Хочешь еще немного хлеба, еще вина, Александр? – могла спросить она.

– Да, спасибо, Татьяна, – отвечал он, опустив голову.

Капитан, полковник и сиделка

– Пап, могу я поплыть с тобой на лодке? – Энтони повернулся к отцу, сидевшему рядом с ним за завтраком.